Белка
Шрифт:
Всего лишь посмотрит особенным взглядом — и партия будет закончена, на зеленом сукне преспокойно останется круглый шар под именем Рокотов Илья Борисович, а сломанный кий, то бишь Нашивочкин, с расщепленным концом отправится в подвал, чтобы новая архивистка Лера Петракова доставала с его помощью нужные рулоны плакатов с верхней полки стеллажа.
Значит, все ждали чего-нибудь подобного, но случилось другое, и тот особенный последний взгляд редактора не успел сверкнуть в твою сторону Кузанова внезапно поразила глазная болезнь, он надолго исчез, а потом появился в издательстве под ручку с твоей женой, Таней-Киской, но это уже была не прежняя древнеегипетская киска, а вполне самоуверенная, холеная кошка и, как мы узнали и ахнули, надомная секретарша Кузанова, его постоянная спутница и поводырь, ибо старый фокстерьер стал носить плотно заклеенные очки, в одном стекле которых была оставлена крохотная дырочка, сквозь нее он только и мог теперь взирать на мир. Однако
И я спрашивал как-то у Литвягина, что бы это все значило, и Литвягин мне ответил: а хрен его знает, бывают у старых маразматиков причуды, когда они вдруг вспоминают о загубленных ими невинных младенцах и что-то вроде раскаяния начинает беспокоить их, словно запор, тогда подбирают они какую-нибудь паршивую кошку и ухаживают за нею, как за родной дочерью, может, подобную притчу мы имеем теперь перед глазами, говорил Литвягин, а впрочем, хрен его знает. Эта Киска… не слыхать было, чтобы путалась с шефом, но что бы то ни было, жалко Нашивочкина, вот кто остался кругом ни с чем, жена, сука, вся в мехах бегает с шефом под ручку, а бедняга Нашивочкин, говорят, заболел и лежит в больнице — так впервые я узнал от Литвягина, что ты болен, и решил навестить тебя в клинике Склифосовского, куда ты попал со своими парализованными ногами и разбитым сердцем.
Помнишь, помнишь, я зашел к вечеру в твою палату, не сразу увидел тебя среди остальных бедолаг, лежавших и сидевших на койках, а ты первым заметил меня и заорал: «Вон отсюда, из-за тебя я попал сюда, ребята, дайте кто-нибудь костыль, я хочу стукнуть его по голове!»
Перестань, дельфин, — отвечал я на нашем языке всех зверей и птиц и «гад морских», — прекрати истерику, ибо виноват прежде всего ты сам, что не слушался меня. Не я ли говорил, что человеческий мир не так прост, как тебе кажется, и поэтому лучше всего жить незаметно, не вылезать вперед, не тщиться схватить самый жирный кусок, не искать славы, а успокоиться на мирной дружбе с каким-нибудь приятелем, играть с ним в шашки, коли сердце жаждет битвы. И все, что можно позволить для души — это спокойно созерцать да, елико возможно, кое-что понимать, но никогда, ни за что, ни в коем случае не раскрывать никому того, что удалось понять. Не говорил ли я этого тебе? — говорил, а послушался ли ты? — не послушался, и нечего теперь корить меня, искать вокруг, чем бы запустить мне в голову, слушай лучше, что я тебе сейчас скажу, внимательно слушай.
Есть путь спасения для тебя, и если ты не хочешь сдохнуть здесь, в больнице, запомни мои слова. Ты не смог приспособиться к человеческой жизни, как я, и не оказалось у тебя ни мудрости, ни моей беличьей осторожности, поэтому подошел ты вплотную к краю бездны, осталось только свалиться туда. Но есть обратный ход, — в горе, отчаянии и ужасе своем человек не раз пользовался им на моих глазах и ускользал от неминуемой гибели. Это решимость Каина, которому дольше жить, чем Авелю; но не обязательно убивать своего брата, достаточно просто убить человека, и не обязательно другого — а хотя бы человека в самом себе, отречься, отказаться, уничтожить все то, что потихоньку преображало тебя из неразумного животного в духовное существо. Отречься, отказаться, забыть человеческий стыд, не позволяющий тебе совершить тот или иной поступок, и поступать только так, как велит жаркая, потная от страха, ничтожная и необозримая, как ночь, первооснова твоей животной сущности. Отречься, отказаться, позволить себе хоть единственный раз подчиниться этому велению — и рухнет та длинная лестница, по которой человек в тебе карабкался к небу, и вместе с нею рухнешь и ты, но, может статься, не погибнешь при этом, а наоборот — избавишься от ангела смерти, который уже стоял над тобою и ждал, занеся меч. И обретешь ты долгие-долгие годы каинова существования, стараясь уйти как можно дальше от роковой предрешенности и двигаясь в обратном направлении к тому, что шумит, грохочет вдалеке как стройка человеческая, как веселый и деятельный гул возведения стен Будущего, в котором места тебе не достанется. Ибо ты пойдешь в противоположную сторону, к одинокому подыханию зверя и, пройдя смертный порог, попадешь в свой звериный рай, где все будут бесконечно насыщать свои желудки, оттяпывая куски друг от друга, где каждая жующая челюсть будет работать на полную мощность, и блаженство всеобщего насыщения выразит дружная, одновременная Великая Отрыжка теплым сырым мясом.
Дельфин, не подумай, что я недооцениваю прелести и такого рая, иначе я не стал бы в свое время направлять тебя в эту сторону, хотя сам я стремлюсь вовсе в другую, и я подсказал обратный ход
Я выкрал тебя из больницы, увез на такси к себе домой и держал в своей однокомнатной квартире до тех пор, пока парализованные, жалкие, как у дохлой лягушки, ноги твои не отвалились, и затем мучительно, омерзительно отрастал твой хвост, и ноздри твои постепенно перемещались с лица на затылок, и все это переносил ты в лихорадке, при высокой температуре. Обратное превращение твое было похоже на затяжную болезнь вроде брюшного тифа, и ко времени, когда ты выздоровел, уже настала глубокая осень, и я колебался, стоит ли отпускать тебя в путь, боялся, что не успеешь до ледостава пробраться по рекам к морю. Но ты успел, как я вижу, и не только успел, но и выбрал более удачный маршрут, хотя ничего, кроме истины, что Волга впадает в Каспийское море, я не открыл тебе, отправляя в далекое путешествие, и оно, слава богу, завершилось благополучно, и ты теперь на Черном море, которое все-таки соединяется с Мировым океаном. Не жалеешь ты, что все так получилось?
— Что ты, — ответил мне улыбающийся дельфин, — я теперь отец семейства, у меня хорошая, полная жена и двое дельфинят, хулиганы такие, что усы тебе сбреют, пока ты рюмку собираешься выпить. Дом у меня двухэтажный, на дне Гагрского залива, и целая роща подводных мандаринов, которые я даже не тащу на базар, а сразу сдаю на заготовительный пункт. Одним словом, хорошо живу, генацвале, приходи ко мне в гости, все собственными глазами увидишь, музыку послушаешь, недавно два моих абрека нашли где-то медную трубу, как золото блестит, а сосед-старик, бывалый дельфин, видавший даже берега Австралии, отлично играет на ней: ду-ду-ду! ду-ду!
Бог ты мой, я, слушая дельфина, не знал, то ли радоваться мне, то ли печалиться за него. Неимоверно жаль мне, что его попытка стать человеком кончилась ничем и, чтобы спастись от гибели, ему пришлось вновь превращаться в животное. Дельфину удалось подняться только до уровня обывателя, а ведь любой тиран — это прежде всего обыватель, правда, весьма крупный и злобный по сравнению с остальными, и любой демагог и болтун или сверхъестественный бюрократ — тоже, а сущность оборотня, которого столь мирно называют мещанином, составляет то, что средоточием высшего смысла его бытия является у него кишка, и основой его извечной тревоги — пустота в желудке. Итак, боязнь пустоты во чреве — вот чему мы обязаны бешеной энергии и замечательной предприимчивости этих существ, внешне почти не отличимых от людей, и последние часто с охотою подчиняются первым, считая их в высшей степени серьезную желудочную озабоченность за проявление служебного рвения или административных талантов.
Дельфин, ты ведь тоже в недавнем прошлом был таким же, вспомни, до чего же противно ты радовался крупным гонорарам, пихался у кормушки, лизал руки начальству и плакал натуральными слезами, получая натуральные тумаки и подзатыльники от жены. Ничтожество, ты на своем служебном поприще и в общественной деятельности хотел выглядеть энергичным воротилой, фигурою, и не было такой клятвы, которой бы ты не готов был нарушить ради того, чтобы тебе было лучше, чем другим. Ты был жесток и холоден, как сатана, когда дело касалось твоей личной выгоды.
Не упрекнуть тебя хочу задним числом — зачем, кто старое помянет, тому глаз вон, нет, я все это к тому, что вот жил столяр, мастерил рамы, ставил двери, делал гробы по случаю — и вот нет его; стоит на верстаке рубанок, завиток стружки еще торчит в нем, и фамилия у столяра, кажется, была Февралев, и был он запойным пьяницей, неряхой и бобылем…
О боже, зачем нужно столь беспокоиться, чтобы взять себе больше денег, власти, еды, зачем, дельфин? Ведь твоя жена, которую ты любил, уже забыла о твоем существовании и, служа грелкою старому фокстерьеру, вянет день ото дня, становится все уродливее, постепенно превращаясь в безобразную ведьму с отвислым зобом и с крючковатым носом; и только почти ослепший фокс, у которого осталось всего два процента зрения, еще не замечает этого — вот цена всем неимоверным потугам и ухищрениям пожирателей хлебов и мяса, ревностных служак, от мелких до великих. Цена — забвение, цена — пустота, и прощай, дельфин, на веки вечные прощай, никогда ты не был мне близок, не знал я тебя и не помню уже.