Белка
Шрифт:
Нет, ничего не почувствовал и я в ту минуту, когда уже был произнесен приговор над Георгием; мне только стало казаться с некоторых пор, что у меня больше нет тайной внутренней связи с другом — может быть, прошло слишком много времени со дня разлуки. Беда! Словно мыши перегрызли ту невидимую духовную нить, связывавшую нас с Георгием, и отныне мы оказались врозь, каждый сам по себе.
Я не нашел себе места среди тех, которые ничего лучшего не могли придумать, кроме понятия собственности. Но и в мире одухотворенных призраков, могущих существовать только за счет памяти тех, кому отпущена секунда жизни, мне не нашлось местечка. Моя жизнь была всего лишь непонятно для чего произведенной вспышкой, при свете которой метнулась по стене быстрая тень белки. Я был кратковременным носителем тоски по будущему совершенству
И все же я в растерянности, я не понимаю: почему меня занесли в тот список, где были названы Акутин, Георгий и Кеша Лупетин — самые талантливые из нашего курса. Их уже нет, каждого одолела злая судьба — последним пал Жора Азнаурян, прошитый автоматной очередью в уличном бою. Его направили к маклеру по делам репатриации армянских граждан на родину, а маклер отправил своего клиента в Иран, где вскоре вспыхнула мусульманская революция. Георгий погиб, принятый повстанцами за врага… И вот я остался один из того списка. Как же теперь поступят со мной? Каким образом заговор распорядится относительно меня? Любимая, я хотел бы сейчас назвать вам полное свое имя… Но чу! — звериные вкрадчивые шаги приближаются. Они непременно придумают что-нибудь совершенно неожиданное…
Один из его новых друзей художник Литвягин говорил: «Не было другого такого редактора, уж он-то все понимал в нашем деле, хотя почему-то и не стал художником. А мог бы работать не хуже многих из нас, ведь рисовал он бесподобно, иногда так поправлял чью-нибудь работу, что только ахнуть, но сам никогда не пытался сделать плакат. И дома для себя тоже не работал, и на этюды не ходил. Завел собаку, сибирскую лаечку, много возился с нею, натаскивал на белок и лосей, и когда псу исполнилось года три, начал выезжать с ним куда-то, пропадать по нескольку дней. Но ружья не покупал, а кто-то мне рассказывал, что …ий безоружным травит в лесу кабанов.
А в последний год, когда издательство наше собирались объединить с другим и начались всяческие тревоги, кто усидит на месте да кто будет шефом и кого куда передвинут — в самую ответственную пору …ий вдруг запил. До этого, надо сказать, он и капли в рот не брал, а тут как с цепи сорвался. Или дома у него были нелады — с женой отношения у него всегда были странные, непонятные для меня, он вроде жалел Наталью и в то же время всегда насмехался, зло иронизировал над ней, обзывал коровой, а она время от времени поднимала бунт, запирала перед его носом дверь и не пускала домой или сама уезжала с сыном в Свиблово к матери.
Словом, не мое дело было разбираться в их отношениях, и я ни о чем не расспрашивал …ия. Он начал устраивать пирушки у себя, в кабинете главного художника, и в комнате худредов. Петр Сергеевич Крапиво, который тогда был вместо заболевшего Кузанова, не раз предупреждал …ия, но тот с улыбочкой выслушивал Сергеича и давал ему слово больше не грешить — да куда там! Дошло до того, что он в одиночестве напивался у себя в кабинете и засыпал на письменном столе, а уборщица никак не могла войти, ключ-то у него торчал в замке изнутри.
Однажды, дело было на даче у Павла Шурана, они с ним заспорили о смысле жизни, словно мальчишки. Павел — он ведь заядлый спорщик, мог бы профессию сделать из этого, да вот дал ему бог талант монументалиста, да еще и росту под два метра в придачу, и силушку непомерную, голубые глаза с прищуром и нос сапожком — нет, лучше бы…ию не затевать с Пашкой Шураном спора.
Началось с того, что …ий сболтнул самое что ни на есть банальное: „Скучно вы живете, друзья, а еще называетесь художники. Соберетесь — и сразу водку пьете, о машинах разговариваете, о дачках. Для приличия хотя бы пять минут об искусстве поговорили“. На что Павел ответил: „А ты вроде бы все и знаешь?“ — „Что „все“?“ — „Как разговаривать и что делать, чтобы скучно не было?“ — „Нет, не знаю, к сожалению. Да и знать не хочу. И никто не знает“. На что Шуран делает вот такие глазики, смотрит сквозь щелочки на противника и выталкивает
Вдруг узнаю, что он купил ружье, и, должен вам признаться, сердце почуяло неладное. А тут еще приезжал ко мне в мастерскую со своим ружьем и просит показать мое, была у меня старенькая тулка, еще отцовская. Наши ружья оказались одного калибра …ий осмотрел все мое охотничье снаряжение и попросил дать ему желтые патроны. Ох, в душе у меня сразу заныло, зачем тебе мои патроны, говорю, мог бы и в магазине купить, а не грабить товарища. Он рассмеялся и отвечает, что у него есть патроны лиловые, жуткого цвета, их даже неприятно, мол, в руки брать, а вот желтые ему нравятся, по крайней мере, желтый патрон не оскорбляет его эстетического чувства. Он обещал вернуть столько же штук из своих запасов, сколько возьмет у меня, но я не дал ему».
Литвягин, добрая душа, не дал мне патронов, это был замечательный художник, видный плакатист, толстовец, запрещавший жене делать аборты и наживший с нею восемь человек детей, ну да мы с тобою, Валдай, обойдемся и без желтых патронов, отправимся в осенний октябрьский лес без ружья, как и раньше.
К чему нам ружье, братец? Поставив перед собою зеркало, увижу я рыло оборотня, а я его ненавижу, и от этой ненависти не спасет меня ни жена, ни любимый ребенок, и мы с тобою, Валдай, уходим от них все дальше…
Лес туманно голубеет за желтым полем, я, нагнувшись, спускаю собаку с поводка, она срывается с места и весело скачет по жнивью, далеко выбрасывая прямые, замечательно свитые из сухожилий и мускулов лапы, затем, остановившись на всем скаку, вдруг с озабоченным видом горбится, приседая, и мельком, искоса, бросает в мою сторону взгляд, исполненный необыкновенной важности. Ах, братец, не будь столь серьезен, не придавай большого значения своим насущным делам, веселись и развлекайся, веселись и развлекайся, а я тем временем наведаюсь в Австралию, к другу, но его уже нет там, он уехал в Персию, он в Тегеране, где вспыхнула мусульманская революция, которая прошла у всего мира на глазах по экранам телевизоров. И я вижу, как трое лохматых парней с искаженными гневом лицами настигают моего друга и расстреливают его из автоматов, и он падает у решетчатой ограды какого-то парка. Ты все такой же, шепчет мой друг, все такой же осторожный и подозрительный, нет, отвечаю ему сквозь слезы, я презираю свою осторожность и мне стала ненавистна моя подозрительность.
Ко мне, мой верный Валдай! Хвост бубликом, шерсть белая, как чистый снег, что скоро выпадет и прикроет наши невидимые, остро пахнущие следы на этом пожухлом грустном поле. Ты совершенный и прекрасный зверь, не ведающий сомнения! Ровно сложив передние лапки, с прыжка бросаешься на соломенный шорох в стерне, мышкуешь. Играй и веселись, мой пес, я вижу сон, прекрасный сон, называемый жизнью, я один из тех, кто видел это желтое поле в октябре, его сизую дымчатую глубину, где дремали под скучающими тучами недвижные стога, огороженные пряслами.