Беллона
Шрифт:
* Перевод автора
[иван и гюнтер последний бой]
В сером дыму, в дырявых коронах руин было непонятно, кто, куда и зачем стреляет.
Нет. Все было понятно. Понятнее некуда.
Стреляли с двух сторон: с одной -- гуще, злее, дробнее, веселее, с другой -- реже, обреченней, а потом вдруг опять -- четкие, сухие строки огня.
С одной стороны команды раздавались на русском языке; с другой -- молчали.
С одной стороны орали как резаные, с другой -- дрались: молча, ожесточенно.
Было понятно,
Хватит -- отчаяния. Лишь отчаяния одного.
Как можно налить в каску отчаяние -- и выпить его? И захмелеть, так захмелеть, чтобы ничего уже не помнить; чтобы не помнить, не знать, как твоя смерть подкрадывается к тебе, как, раскинув руки, ты пойдешь -- грудью на огонь -- и, да, ты умрешь, от этого умирают, пули ведь не целуют тебя, а прошивают тебя, навек застревают в тебе, и не будет уже никакого полевого хирурга, что пулю из тебя извлечет, рассечет залитое кровью твое живое мясо скальпелем и выудит из тебя дрожащими, красными липкими пальцами твою смерть. Враки! Он уже не вынет из тебя твою смерть; она уже в тебе, хоть еще и вне тебя. Она уже летит к тебе, и этот полет ни ты, ни кто другой не смогут остановить.
– Макаров! Ты чего! Впереди рейхстаг!
Иван обернулся на крик, вытер лицо кулаком. Размазал по нему сажу и грязь. Белки горели бешено.
– А чего я?!
– Отдохнуть захотелось?!
– А тебе-то чего, больше всех надо?!
Оба, Иван и друг его, лейтенант Корнилов, орали друг на друга -- ни для чего, ни зачем: взбодрить, напугать, исхлестать руганью, чтобы усталость криком смыть, чтобы -- страх в себе убить: страх быть убитым в последний день войны.
"Вот, сподобились биться-рубиться, когда многие наши -- уже птичек ртами ловят, в эшелонах на Восток трясутся! А мы..."
Не удалось додумать, до пепла искурить мысль. Бросил ее на землю, недокуренную папиросу. Развернулся. Еле увернулся от близко летящего свиста.
На войне он привык к тому, как гадко и остро свистят пули.
Остро и резко.
Резко и просто.
Просто и рядом.
Рядом и...
Он вытаращил глаза. Прямо на него бежал солдат.
Немец бежал.
И у немца глаза вытаращены.
Иван глядел на бегущего немца, в лицо ему.
Ему почудилось: на себя глядит.
"Зеркало. Мое зеркало".
Секунды стучали, в них вмещались века.
Пули свистели. Стреляли наши. Стрелял враг. Стреляло небо. Стреляла земля.
Он думал, что он привык на войне к смерти.
Бежал навстречу немцу.
И немец бежал к нему. Все быстрее и быстрее.
Неотвратимо -- бежал.
"Куда он? Куда мы?! Зачем?!"
Все ближе Иван видел лицо немчика. Молоденький совсем. Ребенок. Щеки ввалились.
Все быстрее и быстрей.
"Этого быть не может. Чтобы мы..."
Гюнтер ничего не видел в дыму.
И, чтобы видеть, чтобы разом все кончить, он выскочил из-за руин и побежал.
Сначала медленно. Потом живее стал перебирать ногами.
Ноги обрадовались бегу.
Глаза
Почему он выбежал из укрытия? Побежал вперед, грудью вперед?
Почему в крови умер страх? Улетело, испарилось чувство собственной жизни -- и осталось разлитое под чугунным небом, растворенное в железном дыму, как в кислоте, чувство: скорей бы, все равно?
Он бежал, автомат в руках, штык направлен вперед, и вся жизнь направлена вперед, к быстрому, вот сейчас, еще немного, концу. Смерть не железная. Смерть живая. Она еще живее жизни. Последний вдох! Нет, еще не последний.
"Сейчас добегу и воткну в него штык. Страшно? Да. Страшно. Но я устал. Я очень устал. Я. Больше. Не могу".
Совсем близко Гюнтер увидел лицо русского солдата.
Оно полоснуло по нему наискосок, разрезало его молнией, разрубило саблей пополам: он узнал это лицо.
Иван понял: сейчас его проткнут штыком.
Он увернулся и выстрелил.
Попал немчику в плечо. В левое.
Немчик заорал, безобразно распяливая рот. Во рту не хватало резца -- черная дыра крика ли, улыбки. Иван отбросил в сторону автомат и цепко схватил немца за запястья. Железные руки, чугунные глаза. Ему удалось отвести дуло вбок. Очередь прошила небо. Иван стал выворачивать автомат у фашиста из рук. Ему показалось -- кости захрустели. Немец оскалил зубы. Они странно блеснули в дыму, на измазанном сажей мальчишеском лисьем личике. "Ах, злой лисенок, волчонок. Ты моя смерть? Врешь! Это я тебя убью!"
И, как только игла этой мысли прошила его железную душу, - он узнал его.
Узнал -- и ноги подломились. И он потерял один миг.
Миг победы.
Сила на миг ушла из рук, и немец навалился.
Всей тяжестью; всем телом.
Поборол. Повалил на землю. Наступил коленом на грудь. Колено скользило к горлу, давило, душило. Иван беспомощно, бессильно вцеплялся рукой в холод автомата. Все. Немец отшвырнул его прочь, на пылающие камни. Ему холодно, он дрожит, а камни горят. Жизнь, я еще живу. Жизнь, я прощаюсь с тобой? Черт! Я его убью!
Теперь убью. На этот раз.
Он не видел, как немец вытащил из кармана нож. Лезвие выстрелило.
"Ах ты, сволочь!"
Когда лезвие уже беспощадно кромсало тело, а рот орал, приветствуя кровь и смерть, ему удалось сделать это.
Руки протянулись. Через дикую боль. Через липкую ленту чужой слюны, что тянулась из черной, на месте выбитого зуба, дыры. Руки нашли горло. Глотку. Жесткую, как у зверя. Гортань ходила ходуном под ладонью, стиральной доской. В ушах засвистел ветер. Весна, а холод, как зимой. Иван сжимал руки на горле Гюнтера. Гюнтер захрипел. Нож колол тело, и тело корчилось. Иван обхватил ногами ногу Гюнтера, старался одолеть его, повалить -- Гюнтер был сверху, и это было так гадко, его смерть нависла над ним, человек, кого он спас когда-то, пощадил, дурак, навалился на него и безжалостно убивал его. И так больно это было.