Беллона
Шрифт:
Нож вошел в тело и нашел внутри сгусток последней боли, и вскрыл его, и из нарыва всей войны вытек наружу лютый страх, и стало пусто, звонко, дико, весело. Как весела пустота, подумал Иван, и вспышка последней мысли осветила изнутри, под черепом, выгиб его лба. Веселье и отчаяние крепко сплелись, не расцепить. Иван давил и давил, стискивал, сжимал и сжимал руки, руки обращались в железные крючья, а немец все колотил и колотил его кулаком с зажатым в нем ножом, все ударял и ударял его острием, из Ивана текла уже не кровь -- красное, дымное небо текло, вытекало из него на пыльные, изгрызенные войной камни, они глядели друг другу в глаза, зрачки в зрачки, и, прежде чем умереть, Иван увидел, как бешеным, зеленым
Гюнтер, всаживая и вынимая из чужой плоти нож, понимал только одно, знал: надо бить, бить, убивать, потому что в этом-то вся соль и весь смысл войны -- у нее есть смысл, а как же, она не бессмысленна: убивать друг друга надо, необходимо, не все люди ангелы, не все чисты, большинство грязны и отвратны, и пусть мы сами себя пожрем, изничтожим, так даже лучше, не доверять эту великую страшную чистку Богу; была у Него охота возиться с нами, мы и сами справимся! Он бил и бил, колол и колол, вонзал, пронзал, и чужая кровь иногда, если он укалывал ножом слишком глубоко, била, ударяла ему в лицо -- красный фонтан, алый, их, вражеский флаг. Ты, враг на его земле! На его родной земле! К черту! Он превратит тебя в месиво! В красное тесто! Он искромсает тебя на куски! В фарш! Пусть голодные собаки сожрут тебя!
Он не предполагал, что враг окажется таким живучим. Другой на его бы месте давно умер. На его глотке сомкнулись руки врага. Железные пальцы вонзались, врезались в плоть, рвали ее, как зубы. Руки-пасти, руки-клыки. Руки могут быть острее топора, страшнее ножа. Гюнтер хотел завопить -- и не смог: кадык безжалостно вмялся внутрь трахеи, в глотке перекатился железный шар и забил узкую живую трубку, по которой миг назад бежало дыхание; хрипы, бульканье, треск, будто ломались надвое днища огромных черных барж, будто на морозе трещали раздираемые замерзшей влагой доски, поднялись со дна, всплыли на поверхность жизни, он еще не понимал, что сейчас его не будет -- это понимала за него его кожа, его сосуды, его кости, его хрящи. Мозг работал жестко, холодно, хорошо. Какая ясность чистой, летящей мысли. Никакой паники. Никакого безумия. Все прояснилось, выцветшие краски стали яркими, ослепительными. О чем он думал? Он бы не мог сказать, о чем. Ни о чем. Он думал, не думая. Нет, одну мысль он запомнил -- зачем? Для кого? Для себя? Он каждой клеткой тела и каждым хрипом, вырывавшимся из раздавленного горла, осознавал, что -- умирал, и ему сначала показалось это невозможным, а потом он захотел, чтобы все произошло скорее.
Он стал неуклюже заваливаться набок. Черная тьма громадным утюгом надвигалась на него сзади, с затылка. Сейчас утюг навалится на него, притиснет, прогладит, припечатает, приварит, обожжет, сожжет; прожжет в нем дыру, и он сам станет дырой. Странной, в форме человека, черной дырой. Человек, которого он убивал, на минуту одолел его, оседлал, но уже потерял много крови, враз ослабел, и падал сам, валился, орал, стонал, но не разжимал железных пальцев на его горле. Горло смялось. Превратилось в комки, куски плоти. Рвань кожи, лоскуты мяса. Человека так просто разъять на части: он мягкий, он весь из нитей, из волокон. И, разрезав и разрушив, его нельзя сшить заново: смешно и глупо будет трясти головой кровавая тряпичная кукла.
Теперь он был внизу. Лежал. Земля холодила спину. Или обжигала? На него медленно, медленно, страшно, как в страшном сне или в страшном фильме, что крутят в темном табачном зале, где хрустят вафлями и грызут шоколад, и целуются взасос, и тайком курят в рукав, валился израненный враг. Враг тоже умирал, он видел это.
Еще видел.
Слишком близко оказалось лицо врага. Сейчас он выдохнет в меня последний воздух из своих легких, подумал Гюнтер -- и последний, ослепительный ужас, смешанный с абсентовой горечью адского смеха и черного
– Это... ты...
Голоса не было. Глотки не было. Истерзанная трахея волчьим стоном выдавила боль и с густым хрипом вглотнула кровь. Тот, кого он убил, тихо, мирно лег на него. Вытянулся. Придавил к земле всем телом. Со стороны они оба, затихающие, лежащие на земле друг на друге, казались порочной парой, молоденькими любовниками. И всему небу они показывали свою древнюю постыдную страсть. И весь дым клубами, серым покрывалом, рваным солдатским одеялом укрывал их, закутывал, заслонял от посторонних наглых глаз, чтобы они смогли нежно прижаться друг к другу, искупаться в своей любви и в собственной крови, узнать, каково это -- жить на земле однажды, любить, ненавидеть, воевать и однажды умереть. Ведь это такое счастье -- родиться, жить, заледенеть. Это такое счастье. Такое счастье.
[елена дьяк-померанская - ажыкмаа хертек]
Дорогая тетя Ажыкмаа!
Спасибо вам за письмо!
Я все еще никак не привыкну, что почта стала такой быстрой. Раз - и прилетела весточка!
Правда, у нас компьютер уже ломался два раза, и приходилось покупать для него всякие запчасти. Муж смеется: лучше бы купили корову.
Но машины ломаются, а животные заболевают и умирают, нет ничего вечного, и мы тоже ведь не вечны.
Тетя Ажыкмаа, я бы хотела, чтобы мои письма к вам были радостными, а все сбиваюсь на грустный тон. Но это ничего, иногда и погрустить тоже бывает надо.
Сынок Славик в городе все никак не женится, а нам бы внуков, все ждем-пождем. Да все никак. То ли ему девушки хорошие не попадаются, то ли он девушкам не нравится. Ну кому он понравится, скромный да бедный. Девушки сейчас ищут богатых, и чтобы сразу повез их на Канары или куда подальше. А я сыну говорю: ты не теряйся, английский знаешь, денег подкопи и купи билет в Америку, тетя Ажыкмаа тебе вызов сделает. Или как это называется, приглашение?
Я читаю сейчас мало, глаза болят, смотрю прямо в компьютере фильмы. Недавно посмотрела старый американский фильм "Война и мир" с Одри Хепберн в главной роли. Говорят, американцы сняли и наш "Тихий Дон" тоже. Я помню старый "Тихий Дон", наш, с Элиной Быстрицкой. Я тогда смотрела и плакала.
И все время плачу, когда в Новый год смотрю "Иронию судьбы, или С легким паром". Люблю смотреть про любовь.
На пианино играю редко, стали распухать суставы пальцев, это от холода, от того, что приходится в морозы таскать дрова из сарая. Вот, тетя Ажыкмаа, я стала уже тоже старенькая. Самой странно. А с другой стороны, как-то даже спокойно стало. И бесповоротно все.
Муж мой передает вам большой привет и наилучшие пожелания. Мы с ним часто слушаем Второй концерт Рахманинова, еще на советском проигрывателе, на виниловой пластинке. Слушаю и плачу. Я ведь когда-то давно играла этот концерт. Я с ним в Консерваторию поступала. Крепко, крепко целую вас и обнимаю. Славик тоже вам кланяется. Господи помоги вам. Всегда ваша Лена.
Погляди на меня. Ну прошу, пожалуйста, погляди на меня.
Я ведь не хочу тебя убивать. Меня заставляют.
Кто тебя заставляет? Кто?!
Я не знаю. Я не хочу называть имена.
Но тебя будут судить! И ты все скажешь! Даже то, чего не знаешь!
Меня не будут судить. Прошу, на меня посмотри. Неужели так трудно!