Белые цветы
Шрифт:
По своей наивности, а возможно инертности мышления, я полагал, что у старого профессора, вся жизнь которого прошла в больницах, среди стонов и страданий, крови и слез, душа окостенела, сердце очерствело и стало безразличным к прекрасным картинам природы. Как я ошибался! Зрение его не притупилось, сердце не окаменело. Он говорил:
— В русском и татарском фольклоре часто встречаются сказки о золотых реках. Вы думаете, все это только мечты, выдумки? Нет! Я видел золотую реку собственными глазами.
Это было на Байкале, незадолго перед первой мировой войной. Я находился в длительной служебной командировке в Иркутске. Почти каждое воскресенье уходил в горы. Однажды брожу в сопках и вижу:
Возвращаясь из Сибири, Абузар Тагиров проезжал через родные края — мимо Чишмы. Он прильнул к окну вагона: ему казалось, будто Валиулла все еще стоит со своей лошадью около вокзала. Тагиров вышел на перрон. Жаркий летний день. Когда-то шумная, оживленная станция была теперь пуста, поблизости не видно ни деревни, ни людей. Всех разогнала, многих загубила гражданская война, разруха, голод. Доктор Тагиров с тяжелым чувством одиноко бродил по перрону. Начальник станции, вышедший встретить поезд, сейчас же скрылся куда-то. Неожиданно Абузар Гиреевич заметил одинокого человека, прижавшегося к стене вокзального помещения. Он опух от голода, стоит и покачивается. Безумный взгляд устремлен в опаленную солнцем степь. На одну минуту Тагирову показалось, что это Валиулла. Доктор позвал: «Валиулла, Валиулла!» Человек даже не шелохнулся. Он все смотрел в степь, где колыхалось черное марево.
В 1935 году Абузару Гиреевичу снова пришлось проезжать мимо Чишмы. Была лунная ночь. Блестели бесчисленные рельсы. На всех путях цистерны с нефтью и… вагоны, вагоны, вагоны, груженные зерном. Несмотря на позднюю ночь, всюду сновали озабоченные, занятые делом люди…
Чем чаще я общался с профессором, тем больше открывал в нем новых, интересных черт.
— Я прирожденный охотник, — как-то признался Абузар Гиреевич, необычайно удивившись тому, что я не интересуюсь ни рыбной ловлей, ни охотой. — Потому и на курорты езжу крайне редко. Да и стоит ли ездить за тридевять земель, когда в наших краях есть замечательные места — Кама, Волга, Вятка, Белая… Это же изумительные реки!
Разве плохо отдохнуть на Каме, у Ижевского источника! Заливные луга тянутся на пятнадцать — двадцать верст. А переливающаяся на солнце прекрасная Кама! Знаете, это изумительная картина! Глаз не оторвешь. И потом — этот шум волн. Ведь Кама шумит по-своему. Будто она шепотом ведет нескончаемый свой спор с берегом. О чем этот спор — никто не знает. Может, это и не спор, может, река поверяет берегу сбои тайны. Я много раз сидел на крутом берегу Камы и слушал всплески ее волн. Это не похоже ни на гул морского прибоя, ни на волнение Белой или Волги. Шум камских волн своеобразен, как хорошая музыка.
Но в грозовые, бурные дни Кама бывает сердита. Волны высокие и крутые… Однажды я задержался на том
«Сможешь перевезти на тот берег?» — спрашиваю.
Он мельком глянул на бушующие волны.
«Опасно. Но — попробовать можно».
А сам, шайтан, испытующе смотрит на меня.
Рыбак сел за весла, я — в корму. Тронулись. Взлетая на гребни волн, лодка встает стоймя, затем мгновенно кидается вниз и опять лезет вверх. Беснуется, как норовистый конь. И страшно и весело.
Вдруг рыбак сказал:
«Вот — последняя волна».
Я не очень-то поверил ему, потому что до берега было еще далековато. Но парень сказал правду. Кама, словно нарезвившись, начала успокаиваться. Выйдя на берег, парень протянул мне руку.
«В такую погодку не у каждого хватит духу переплывать Каму. Я тоже, пока был один, колебался. А вдвоем не страшно…»
Если говорить серьезно, Абузар Гиреевич в душе был настоящий художник. О чем бы он ни рассказывал, всегда смотрел на все своими глазами. А люди оживали в его рассказах… Я закрываю глаза и вижу либо взволнованного юношу-башкира с чистым листом бумаги вместо письма, а то рыжебородого старика, поднявшего топор на врача, либо самого Тагирова, еще молодого доктора, спрыгнувшего с горячей тройки, смущенно внимающего строгим словам старого земского врача: «Крестьяне не любят барчуков!» А вот — ректор университета с высоко поднятой правой рукой, торжественно восклицающий: «Клянемся!..» И тот же Казем-бек, через два года с часами в руках встретивший молодого коллегу… Или — больной Тукай… А вот — полная противоположность всем добрым, разумным, одаренным людям— казанские чванливые и сварливые баи, требующие дорогого доктора… И вдруг — ямщик Валиулла!.. Или — неустрашимый молодой рыбак, пересекающий в лодке бурную Каму!.. Картины, люди, люди, щедро нарисованные от чистого сердца…»
На этом обрывалась тетрадь Зиннурова.
Гульшагида медленно закрыла последнюю страницу. Она и до этого считала, что неплохо-знает Абузара Гиреевича — личность многогранную, богато одаренную. Видела его за серьезной работой, слышала его неожиданный, заразительный своей непосредственностью смех. Но, прочитав эту тетрадь, она почувствовала, будто всю жизнь прожила рядом с профессором Тагировым.
Когда Диляфруз перед завтраком раздавала лекарства, актер Николай Максимович задержал ее руку и спросил:
— Радость души моей, уж не собираетесь ли вы сегодня в театр?
Николай Максимович, узнав от Зиннурова, что имя Диляфруз по-русски означает «радость души», всегда теперь так называл молоденькую медсестру.
— Каким образом угадали, Николай Максимович? — смущенно удивилась девушка. — Я на самом деле собираюсь в театр. И не одна, пригласила пойти доктора Гульшагиду Бадриевну.
— Да как же не угадать! Вы ведь сегодня прекрасней цветка лотоса. Вокруг вас — сияние.
Ну, Николай Максимович, бросьте шутить, — уже недовольно сказала Диляфруз, отняла свою руку, которую все удерживал актер, и вышла из палаты.
А Николай Максимович, стиснув голову ладонями, долго сидел на кровати в задумчивости.
С наступлением вечера, в те минуты, когда — он знал — в театре открывается занавес, сердце его начинало нестерпимо ныть.
Кто может понять его состояние? Балашов только и знает свои чертежи. Зиннуров, наверно, думает о своей будущей книге. А Ханзафаров вспоминает о служебном кабинете. Разве им доступен трепет души, вызываемый сдержанным шумом в зале, когда зрители начинают занимать места! И разве взволнует их волшебная сила аплодисментов, так радующих сердца артистов!