Белые цветы
Шрифт:
Вот сегодня актер Николай Максимович Любимов — депутат горсовета — завел речь об озеленении города. Увлекся, разволновался, словно почувствовал себя на сессии горсовета. Потом мы незаметно перешли к футболу. За границей наша сборная проиграла со счетом «один — два». Мы и возмущаемся и обижаемся на наших ребят. И вдруг перескакиваем к самолетам и ракетам, оставившим позади скорость звука. В этой области у нас есть авторитетный собеседник — Андрей Балашов. «Андрюша, а это не сказки? В моей актерской голове никак не укладывается понятие — сверхзвуковая скорость», — сомневается Николай Максимович. Балашов подтверждает: «Все это правда. В недалеком будущем еще не то появится».
— А ведь я, братцы, калужанин, учился у Циолковского! — неожиданно объявляет артист. — Только старик ни разу не поставил мне больше двойки по математике. «Из тебя,
Если уж наш актер закусит удила, его ничем не остановишь. И вот потекла его речь:
— Люблю я, братцы, подсматривать в людях различные, свойственные им увлечения. Есть у меня знакомый, пенсионер. Он наскреб деньжонок и купил автомобиль. Машина ему, как говорят, на черта нужна. Утром отвезет жену на базар, — а базар-то в пяти минутах ходьбы от дома. Пока жена покупает продукты, он сидит в машине, дожидается. А дома — скребет и чистит ту же машину. Чтоб ночью не угнали ее, вешает на дверь сарая какие-то диковинные замки, проводит сигнализацию… Перед тем как мне лечь в больницу, он заявился с просьбой: «Товарищ депутат, помоги получить в горсовете участок, хочу построить собственный дом». — «Зачем тебе дом? У тебя же хорошая квартира. Неужели собираешься сдавать жильцам и драть с них плату?» — «Нет, отвечает, просто я не могу сидеть без дела. Должен каждый день чем-то заниматься. Машина уже не увлекает меня, я продам ее…» Приятель мой словно бы замыслил ненужное дело. Конечно, лучше бы заняться ему общественной деятельностью. Но он отвечает: «Я отработал свое. И теперь, как говорят татары, лучше крутить полу собственной шубы, чем сидеть сложа руки». Знаете, в каких случаях человек умирает раньше времени? — вдруг спросил артист. И сам же ответил: — Когда он теряет интерес к жизни. Это, по-моему, равносильно самоубийству. Не приведи бог помирать такой смертью! А ведь она может нагрянуть к иному лентяю в любое время, даже в расцвете его сил… Но разве может умереть в цветущем возрасте наш Андрей! — показал он на Балашова. — Он и на больничной койке колдует над чертежами, ему умирать некогда…
В открытую дверь нам видно, как по коридору то и дело проходит сестра Диляфруз. Вот она завернула на минутку в дежурку, взяла что-то из застекленного шкафа, потом из холодильника и опять направляется к кому-то из больных. Она ходит так быстро, что ее белая шапочка, как белая птица, мелькает у нас перед глазами. И весь день — вот так, на ногах, — не присядет, не пожалуется на усталость.
Что особенно восхищает в Диляфруз — это ее характер. Она никогда не сердится на больных, не хмурится, не обижается. Счастлив будет тот человек, кому она достанется в жены. Но порой я замечаю — Диляфруз становится очень бледной, во взгляде ее появляется нечто безнадежное. Возможно, у нее неудачная любовь? Это было бы очень обидно. Диляфруз заслуживает счастья. Не только я, все больные очень любят эту милую девушку.
У Диляфруз такая привычка: в начале дежурства войдет в палату — всех нас окинет одинаково внимательным, лучистым взглядом. Глаза у нее добрые, головка чуть склонена набок, фигурка стройная, легкая, ножки точеные. Хороши и яркие, как спелая ягода, губы. Иногда я. по-своему представляю себе ее образ. Будто какой-то талантливый художник взялся написать ее портрет. Очень старательно, с истинным совершенством нарисовал губы ее, подбородок. А дальше — то ли торопился, то ли лентяйничал: нос, брови, щеки нельзя назвать совершенством. Но глаза!.. Тут к художнику снова вернулось вдохновение. Он словно бы вместил солнце в глаза Диляфруз. Стоит ей вскинуть длинные, слегка загнутые кверху ресницы — в палате сразу становится светлее. А порой мне кажется, что глаза ее напоминают звезды, отраженные в колодце головокружительной глубины. Я стараюсь угадать: что скрыто в этих глазах? Но тщетны мои домыслы и бессильно воображение.
Есть чем вспомнить и других сестер. Вот — хрупкая, наивная Лена. Она совсем молоденькая, с черными, как бусинки, всегда словно удивленными глазами. Другую сестру, Люсю, мы почему-то прозвали «Саратовской барыней». Она полная, светловолосая, медлительная. Есть еще Татьяна Аркадьевна — малоразговорчивая, с виду суровая сестра. Она бывшая фронтовичка. Выяснилось — мы с ней воевали на одном и том же фронте. Стороной я узнал, что однажды, когда наши бойцы дрогнули и начали отступать, Татьяна Аркадьевна с автоматом выскочила вперед, остановила бойцов и повела их в контратаку. Сама она об этом никогда не рассказывала. На
Люся — эта по-своему внимательна к больным. Она и по голове погладит, и улыбнется, и тихонько споет тебе. Она родилась в Саратове. Потом семья жила в татарской деревне Котлы Букаш. Тогда Люсе было всего четыре года. Она научилась говорить и даже петь по-татарски. И теперь, успокаивая какого-нибудь капризного больного, она в шутку пропоет ему речитативом: «Малай матур, кюлмэк кыска, корсак зур» [16] . А кому-нибудь другому тихонько напоет на ушко: «Алма пешкан, узулеп тюшкан…» [17]
16
Хорош парень, только рубашка коротка да живот большой.
17
Яблочко созрело, на землю упало (начало лирической шуточной песенки).
Неугомонный Николай Максимович иногда сделает вид, что пытается обнять ее. В таких случаях она хватает стул и, повернув его ножками вперед, озорно говорит: «Осторожно, забодаю!»
Есть еще сестра по имени Ания. Она работает в другом отделении; к нам является лишь в тех случаях, когда нужно кого-либо подменить у постели тяжелобольного. Мне очень нравится ее имя [18] . Оно подходит ей, она действительно, как ласковая мать, безмерно заботлива и добра…
Эти записки я набрасываю в различное время, в неодинаковом настроении. Как бы мы ни старались преодолевать и скрывать свои страдания, все же мы больные, а состояние больных что день ранней осенью: то прояснится, то помрачнеет. Если прояснится — смеемся, разговариваем, подшучиваем друг над другом; если помрачнеет — отвернемся к стене и молчим. Сердце жжет, ему становится тесно в груди, оно как бы хочет вырваться из клетки. В моем ощущении сердце совсем не мягкое, даже и не упругое, — это мускулистый, жесткий ком. Когда оно шевелится, я отчетливо ощущаю его жесткость, и в груди делается очень больно. Но я молчу, терплю. А Николай Максимович в подобных случаях ведет себя по-другому, тяжко вздыхает, даже вскрикивает: «Ох, ох!» Эти вскрики, должно быть, слышно в самых отдаленных уголках палаты, погруженной в ночную тишину. А порой он начинает громко говорить сам с собой, как бы стараясь заглушить боль:
18
Ания — мамочка.
— Ужасно сердце ноет! Пульс то забьется слишком часто, то остановится. Раз, два, три… — Нащупав у себя пульс, он продолжает считать: — Четыре, пять… Вот — остановился, пропал… Опять бьется… шесть… семь… восемь… де… Нет, остановился! Ей-ей, остановился.
— Николай Максимович, хватит уж… — не выдерживает Балашов.
Актер умолкает ненадолго. Вдруг, завидев через открытую дверь палаты проходящую по коридору сестру, зовет приглушенным голосом:
— Эй, Люсенька, заверни к нам на минитку!
И когда девушка входит, говорит ей:
— Люсенька, ты умеешь петь «Во поле березонька стояла…»? Давай споем вдвоем. — тут же заводит густым, старческим голосом— Во поле березонька…»
Сестра испуганно оглядывается по сторонам приложив палец к губам, говорит шепотом:
— Николай Максимович, что вы делаете! разбудите больных.
Артист прерывает песню и так же тихо отвечает:
— Тоска берет, Люсенька… У тебя есть широкополая шляпа с алой лентой? К белому платью очень пойдет шляпа с алой лентой. Посидели бы мы вдвоем в лесу, под зеленой березонькой и спели бы песню во весь голос…
Может быть, я ошибаюсь, но мне кажется — мужественней всех переживает приступы и боли в сердце инженер Балашов. Это человек железной воли и дисциплины. В тяжкие минуты Андрей Андреевич достает из-под подушки чертежную дощечку, пристраивает на ней лист бумаги и целыми часами чертит молчаливо. Нет, я не обладаю такой выдержкой. Во время спазмов — лежу, глядя в потолок. Чтобы забыть о сердце, достаю из-под подушки наушники и надеваю их. По радио протяжно поют "Гулькей». Хоть бы затянули что-нибудь повеселее. Но вот веки мои начинают слипаться.