Белые цветы
Шрифт:
7
Писатели, художники, ученые веками спорили о загадочности женского сердца. Этот спор не решен и сейчас, и трудно сказать, кончится ли он когда-нибудь, ибо душа женщины — бездонный океан и, кроме того, — сколько миллионов женщин живет на земле, столько и женских сердец, непохожих одно на другое… Так думал Мансур, вспоминая о Гульшагиде. А вспоминал он о ней все чаще — весна ведь обновляет чувства человека. В своих раздумьях и воспоминаниях он каждый раз становился в тупик перед сложностью, загадочностью женской натуры.
Когда пришло первое письмо из Акъяра, от Гульшагиды, на Мансура нахлынули противоречивые чувства радости, удивления и огорчения. Гульшагида не должна была писать ему. А уж о том, чтобы протягивать руку
Он был убежден, что именно в эту минуту Гульшагида вычеркнула его из памяти, — нет, не просто вычеркнула, а вырвала с корнем. Теперь она должна бы мстительно радоваться его неудачам и несчастьям. Наверно, так оно и есть, думал он. По словам Ильхамии, — Мансур мало верил ей, но бывают минуты — не хочешь, да поверишь, хотя бы на время, — Гульшагида якобы близка с Янгурой. Значит, она должна окончательно возненавидеть Мансура.
И вдруг — это письмо. Туманное, но отнюдь не враждебное. Гульшагида призывает не отступать перед какими-то трудностями, бороться за свое счастье. Вскользь упомянуто о прошлом… Как это понять?.. Искренность или женское притворство?..
Мансур не раз пытался ответить Гульшагиде. Но письма у него получались или сухими, отчужденными, или безнадежными, полными сомнений. Он писал и рвал их одно за другим.
Шли дни. Наслаивались трудности и неприятности на работе, осложнялась и запутывалась личная жизнь. Мансур все больше убеждался, что при его не совсем устойчивом и не всегда последовательном характере он нуждается в настоящем твердом друге и что этим другом могла бы стать для него только Гульшагида — и никто другой. Если бы это настроение было постоянным, Мансур в один прекрасный день взял бы да и поехал в Акъяр. Но жизнь, как многоструйная река, часто уносит людей в сторону, даже если они всеми силами души стремятся друг к другу. Настроения у Мансура менялись, надежды уступали место сомнениям. Напряженная обстановка на работе, вынужденные, а порой и вымученные встречи, разговоры и споры с Ильхамией — все это отнимало слишком много сил.
Неожиданно Мансур получил второе письмо. В нем было гораздо больше воспоминаний, грусть, сожаления. При всем этом Гульшагида не предлагала и не просила ничего определенного. Ее голос, как лесное эхо, звал куда-то в пространство.
Но вторая половина письма была, если можно так выразиться, более деловой и определенной. В этих строчках сквозила забота и беспокойство за Мансура:
«…Извини меня, Мансур, что вмешиваюсь, может быть, совсем не в свое дело. Но все письмо Диляфруз, записка, о которой она упоминает, — все это очень странно и загадочно. Подумать только: больная ушла с операционного стола, не доверившись опытному хирургу — Янгуре. Она не могла сделать это случайно, без раздумий, без внутренней мучительной борьбы. Она далеко не сразу решилась резко и открыто протестовать против Янгуры. И только убедившись, что ее жизнь находится в руках человека грубого, бестактного, покинула операционный стол. У нее сдали нервы, страшно подумать, что пережила эта несчастная женщина. И все же у нее загорелась новая надежда. Она решила довериться тебе. Но в решающие минуты, когда она второй раз психологически готовилась к операции, какие-то бессердечные, жестокие люди пытались погасить в ней последнюю надежду, то есть пошатнуть веру в тебя. Именно на это обстоятельство вполне определенно намекает Диляфруз, сообщая мне о какой-то таинственной записке, оставшейся после ее смерти. Я не знаю, как назвать это злодейство, не нахожу слов… Не знаю, зачем и кому оно могло понадобиться. Одно ясно: нельзя оставить без внимания эту историю с запиской… Нельзя не признать, больная все же не поддалась чьему-то запугиванию, не перестала верить в тебя. Но это потребовало от нее слишком много сил. И огромную часть своей душевной энергии, необходимой для борьбы за жизнь на операционном столе, она истратила раньше времени… Я склонна думать, что душевные муки, пережитые ею до операции, сыграли роковую роль, и сердце ее не выдержало. В интересах истины,
Эта часть письма взволновала и встревожила Мансура. Его собственные смутные подозрения находили подтверждение. И он был благодарен Гульшагиде за эту поддержку и заботу о нем.
Он решил немедленно связаться с Диляфруз. Позвонил в больницу. Оказывается, девушка только что сменилась и ушла. Тогда он попросил ее домашний адрес.
Диляфруз жила в одном из многочисленных переулков старинной Нахаловки, упирающемся в крутой берег озера Кабан. Даже многие коренные обитатели Нахаловки не могли объяснить Мансуру, как найти этот захолустный переулок. Уже стемнело. Проплутав два-три часа в потемках, увязая то в весенней грязи, то в снежной жиже, Мансур наконец разыскал то, что ему было нужно.
Хозяин домика, вышедший на стук в дверь, после долгих расспросов все же вызвал свою квартирантку.
— Извините, что беспокою вечером, — торопливо начал Мансур, — но мне очень нужно поговорить с вами, Диляфруз.
— Входите… поговорим, — недоумевая, ответила девушка.
Мансур очутился в домике, каких мало осталось даже на окраинах Казани. Теснота, низкие потолки. Застоявшийся кухонный запах.
Диляфруз открыла боковую фанерную дверцу, и они вошли в крошечную комнату, где помещались только узенькая койка, столик да стул. Но девичья комната, хоть и слишком тесная, все же остается девичьей комнатой. Чистота, опрятность. На столе — лампа, книги, тетради.
— Я оторвал вас от дела, Диляфруз?
— Ничего срочного, Мансур-абы. Я ведь учусь в вечернем институте, вот — занималась… Раздевайтесь, пожалуйста.
Мансур присел на стул, нечаянно взглянул на стенку — сразу увидел увеличенную фотографию Дильбар. На лице молодой женщины памятная Мансуру грустная улыбка. Кажется, сейчас она приподнимет длинные ресницы и скажет Мансуру что-то страшное.
— Диляфруз, — растерянно начал он, не отрывая глаз от портрета, — я перед вами… вы меня… считаете….
Девушка, и без того удивленная его неожиданным, к тому же поздним приходом, — ведь они едва знакомы друг с другом, — была напугана и странным взглядом Мансура, устремленным на портрет ее сестры, и бессвязным началом разговора. Она растерянно приложила палец к губам, давая знак Мансуру, чтоб помолчал, затем тихонько и безмолвно покачала головой. Ее глаза наполнились слезами. Мансур понял, что говорить следует со всей осторожностью.
— Гульшагида сообщила мне о какой-то странной записке, — продолжил он после паузы. — Меня очень взволновало это… Мне ведь нужно… понимаете?..
— Я тоже получила от нее письмо, — несколько успокаиваясь, сказала Диляфруз. — Да, сестра действительно оставила записку… очень, очень странную… Если хотите ознакомиться, вот она…
Диляфруз раскрыла лежавшую на столе книгу. Нашла записку, вложенную между страницами.
С волнением Мансур развернул бумажку. Там было всего десяток строк, написанных по-татарски:
«Милая моя Диляфруз!
Я тебя сегодня очень ждала. Ты была мне крайне нужна. Почему не пришла? Ко мне в палату вчера наведался С. Он своими советами поверг меня в еще большее смятение. Теперь я уже не знаю, кому верить. На Мансура Абузаровича я смотрела как на последнюю свою надежду. А вот С. считает его неопытным… Зачем он все это рассказал мне? Если бы я ничего не знала о Мансуре, мне было бы легче, спокойней. Может, переведешь меня в другую больницу?.. Но если мне даже суждено умереть, я не соглашусь, чтобы операцию делал Янгура, этот человек…»
Записка осталась неоконченной. Видимо, что-то помешало больной или у нее просто не хватило сил продолжать.
Мансур долго сидел молча, нахмурив брови. Наконец спросил:
— Вы уверены, что это писала Дильбар-ханум?
— Да, это, безусловно, почерк моей сестры.
— Она после ничего не говорила вам о том, что именно хотела сообщить в конце записки?
— Нет, я в тот день и вечер не могла навестить ее, дежурила у тяжелобольного. А наутро было уже поздно. Я так сожалею теперь… — Глаза Диляфруз опять заволоклись слезами.