Белые цветы
Шрифт:
«…Около двух лет прошло, как, благодаря болезни, я познакомился с замечательным человеком — профессором Тагировым. Помнится, записал тогда: «Ради этого знакомства я лег бы в больницу даже здоровый». И вот — не понадобилось притворяться больным. Давний мой недуг — стенокардия привел к инфаркту.
Меня доставили ночью на машине Скорой помощи. Куда привезли, в какую больницу, на какую улицу — ничего не знал. Смутно, как во сне, помню, в палату внесли на носилках. В постели почему-то начался сильный озноб. Санитарки обложили меня грелками, дали подышать из кислородной подушки…
Когда я открыл глаза, увидел склонившуюся надо мной женщину-врача.
Когда к моей кровати приближался Абузар Гиреевич, надежда моя укреплялась еще больше. Я узнавал профессора даже в минуты самой сильной боли и удушья. Возможно, что порой я видел его лишь в воображении: мне ведь казалось, что он ни днем, ни ночью не отходил от моей койки.
Каждому приходу Гульшагиды-ханум я тоже очень радовался. Я еще не знал имени этой молодой женщины, но ее появление придавало мне силы. А когда я встречал лучистый взгляд молоденькой сестры Диляфруз, я словно погружался в теплое бездонное море — и это море не страшило, а успокаивало меня.
Древние греки говорили, что боль — сторожевой пес здоровья. Этот пес уже давно лаял в моей груди, но я старался не слушать, не обращался своевременно к врачам. Вот и наказал сам себя. Если выздоровею — никогда не забуду о том, что обязан жизнью самоотверженным медикам. Это будет мое второе рождение.
Как-то мне довелось прочесть слова Чехова: «Профессия врача — подвиг. Она требует самоотвержения, чистоты души и чистоты помыслов». Я легкомысленно подумал тогда: Чехов написал так возвышенно только потому, что сам был врачом. Оказывается, в словах этих была святая правда! Я понял это гораздо позже, споря со смертью на больничной койке. Если бы кто из врачей отошел от меня в трудную минуту, сказав, что устал или ему самому нездоровится, я безусловно распрощался бы с жизнью.
Дней через десять дышать мне стало легче, перед глазами посветлело. Стопудовый камень, давивший на грудь, казалось, сдвинулся в сторону. Тогда я впервые попросил карандаш и бумагу…
Я был на войне. Смерть не раз кружила возле меня. Не хочу задним числом изображать из себя героя. Я боялся смерти. Однако там, на фронте, чувство долга, ненависть к врагам, сознание того, что примешь смерть за общенародное дело, — придавали силы побеждать страх. Здесь, в больнице, — совсем другое настроение. Инфаркт миокарда сбил меня с ног нежданно-негаданно, во время горячей работы, — на полуфразе, как городит наш брат литератор. Внутренне я совершенно не был готов противостоять болезни. Хотя сознание и вернулось ко мне, но первое время нельзя было ни двигаться, ни даже шевелиться. Жизнь висела на волоске, каждая секунда могла оказаться последней. Однако — что поделаешь? На фронте говорили: «Если хочешь остаться в живых — громи врага, иди вперед». Здёсь ни громить врага, ни идти вперед невозможно. Лежи и жди.
В испытаниях человек глубже познает самого себя. Нервы у меня еще довольно крепкие. Я не вдаюсь в панику, смотрю на свое положение сравнительно трезво и ясно. Бывают минуты — даже обдумываю сюжетные переплетения
На нашей тумбочке в бутылке с водой стояли какие-то бело-розовые цветы. Их принесли инженеру Балашову. Иногда я часами смотрел на эти цветы, открывая все новые оттенки, постигая детали строения лепестков. Хотелось верить, что цветы никогда не увянут. Но однажды убиравшая в палате санитарка нечаянно встряхнула их, и лепестки осыпались, остались голые стебли. Мне стало грустно. Я попросил санитарку, сметавшую со стола лепестки, дать несколько штук мне, и вложил их между страницами тетради. Думаю, пройдут годы — и засохшие лепестки будут напоминать мне об очень трудных днях и ночах моей жизни.
Так вот и человек, — думал я, — живет-живет — и вдруг умирает… Это закон природы, и противиться этому невозможно. Но что живое оставляет человек после себя? Мы ведь частенько говорим: «Люди бессмертны в своих делах». Это, конечно, верно. В могилу никто ничего не уносит. А на земле остаются новые люди. Но это уже не я, меня не будет среди них. И очень возможно, что оставшаяся после меня доля сделанной работы окажется слишком мала. И еще обидней, если от меня останется всего лишь сухой стебелек, который ничего не стоит…
Рассказывают, что когда-то в палате, где мы лежим, находился музыкант Сайдашев. Его уже нет. Но жива созданная им изумительная музыка. Мало того: чудесные мелодии Сайдашева с каждым годом звучат все сильнее, слава о нем гремит во много раз громче, чем при жизни. И на наших глазах дело, сотворенное Сайдашевым, приобретает бессмертие…
Мне называли и других творческих работников, которые в свое время тоже побывали в нашей палате, а теперь окончили свой жизненный путь и остались полузабытыми. Почему так случилось? Ведь при жизни некоторые из них славились куда больше Сайдашева. И когда они умерли, в надгробных речах говорилось, что имена и творения их навеки сохранятся в сердцах народа. Но этого не произошло. Уже через несколько лет все стало забываться. И опять — невольно возникает вопрос: почему эти творения оказались столь недолговечными?
На камне одной из братских могил солдат, погибших под Москвой, я прочел такие слова: «…живущие благодарны вам бесконечно». Изумительная надпись, если вдуматься. Однако каждому суждена своя могила, в чужую не ляжешь. Эти чудесные слова обращены к погибшим героям, а слова, относящиеся к нам, к живым, история еще только собирается написать. А до поры до времени от нассамих зависит, будет ли долговечной память о нас.
Зачем я это пишу? Очевидно, мне не обойтись без того, чтобы в моей будущей повести не обрисовать кого-нибудь из моих соседей по несчастью. Судьба и на этот раз оказалась щедрой ко мне. Кроме уже известного Абузара Гизеевича, в больнице мне повстречались инженер Балашов, актер Николай Максимович и другие интересные люди.
Когда всем нам значительно полегчало, вечера наши стали проходить в оживленных беседах. Говорилось о многом. Если бы все, что мы наговорили, записать на магнитофон, никто не подумал бы, что разговоры эти велись в палате, за дверью которой, а порою и внутри стояла сама костлявая. Еще обвинили бы, пожалуй, в том, что иногда мы рассуждали слишком легкомысленно. Мы начинали с самых простых окружающих нас житейских явлений и добивались, что называется, до мировых проблем.
И что любопытно — мы судили и рядили не как посторонние наблюдатели, но как ближайшие участники тех или иных событий. Одно огорчало нас, другое радовало.