Белый, белый день...
Шрифт:
– Чем? Для этого же мамин «Зингер» нужен.
– А мы ее попросим! Для начала эксперимента.
– Она не даст, – засомневался Пашка.
– На колени встанем. Не ходить же тебе всю зиму с драным рукавом.
Павлик так ясно представил, как они с отцом… при вечернем свете, когда Анна Георгиевна обычно садится за свое мелкое рукоделье около старинной бронзовой лампы, надевает очки, и лицо у нее становится строгим и задумчивым… вдруг разом бухаются перед ней на колени!.. Представил растерянное, удивленное лицо матери. И понял, что отец всегда найдет выход. Ради него –
Они увидели, что подходит их трамвай. Как два сверстника, отец с сыном легко заскочили на открытую площадку.
– Не пойдем в вагон? – попросил Павлик.
– Конечно, не пойдем. Для солдат какой это мороз? – почти рявкнул Павел Илларионович. – Градусов десять! Не больше…
Он аккуратно развязал тесемки и опустил уши на Пашкиной шапке. Лицо сына стало пышногубым и круглым. А глаза – огромными и ярко-светлыми…
«Как у жены… У Анны Георгиевны! И даже немножко – как у Оленьки…»
На неделю надо было взять из больницы тетю Клашу.
Не потому, что ей стало лучше. А просто был такой порядок – больше двух месяцев подряд больная не могла находиться в стационаре. Ее отпускали домой. И если ей не становилось лучше, то госпитализировали снова…
Конечно, Павлик уже понимал, что за это надо было заплатить!
Продали мамину каракулевую шубу… Как-то неудачно – не по полной цене. Но деньги нужны были сразу. Тут уж не поторгуешься!..
Тетя Клаша лежала на кушетке, покрытой огромным ковром. Он закрывал часть стены, заделанную дверь к соседям, накрывал кушетку и спускался до самого пола! Такой ковер, конечно, очень пылился. Его выбивали на дворе раза три, в основном зимой, на снегу. Никаких пылесосов тогда и в помине не было. Тетя Клаша кашляла и старалась как можно меньше доставлять хлопот сестре.
– Бедненький ты мой, – обнимала она Павлика слабой, похудевшей и пожелтевшей рукой. Он чувствовал ее шершавые, горячие губы на своей щеке. В губы целоваться запрещалось. Говорили, можно заразиться.
Анна Георгиевна почти каждый день ездила на Тетеринский рынок – маленький, но самый близкий. Покупала курицу, свежие овощи, иногда даже виноград. От проданной шубы еще оставались какие-то деньги.
– Ты виноград-то лучше ребятам отдай! – еле слышно говорила тетя Клаша. – Им-то полезней…
Под словом «ребята» подразумевались не только Павлик и его двоюродный брат Ростик, который с недавних пор поселился у них. Говоря про виноград, больная, конечно, в первую и главную очередь имела в виду своего Сережу.
Ей уже сказали, что он в милиции… (Но не дай бог! Нет! Не в тюрьме! Не осужден на пять лет. Что его, того и гляди, должны были отправить по этапу.)
Анна Георгиевна с молодой крупной женщиной, адвокатом Валентиной, развили бурную деятельность, чтобы Сережку отпустили, пусть под конвоем, хоть на несколько часов попрощаться с матерью… Собрали все справки. В том числе и самые страшные: «… о паре недель, что больной Мартыновой К.Г. осталось жить».
Валентина-адвокат была уверена, что добьется свидания. Но ответ – после пяти горячечных дней, полных надежд, серьезных, почти праздничных обедов с водкой и любимым матерью сладким грузинским вином «Салхино», – все оттягивался…
Павлик уже понимал, что приглашали к столу всех, кто хоть как-то мог повлиять на решение.
Приходили обедать мелкие судейские… Плохо одетые, какие-то стершиеся седоватые дамы… Веселые молодые друзья Валентины – тоже адвокаты… Они были горластые, уверенные. Кричали, что дойдут до самого Волина, но добьются!
Всем, конечно, портил настроение вид самой умирающей…
Кушетка стояла буквально впритык к накрытому белой крахмальной скатертью – с оставшимся фамильным серебром – праздничному столу.
Приходил, конечно, и дядя Кеша. Худой, небритый… Тихий-тихий. Или неестественно веселый, почти как клоун.
Водку Анна Георгиевна строжайше ему запретила. Но тетя Клаша, уже все понимая, сама просила сестру:
– Ну пусть Кеша выпьет. Он ведь так это любит. А потом, что за грех – рюмка-другая? А? Ты бы и мне налила «Салхино». Я всегда у тебя его с таким удовольствием пила!
Под шумные возгласы: «Конечно! Рюмка-другая не повредит!» – наливали и тете Клаше. Она проливала вино на подушку. На белый пододеяльник. И в конце концов с удовольствием выпивала…
Но Иннокентий Михайлович под грозным взглядом Анны Георгиевны не пил ни капли!
Павлик, тоже усаживаемый матерью за стол («Ты ешь! Ешь! – шепотом говорила она. – Не всё же добру пропадать!»), не понимал, почему дядя Кеша такой веселый. И одновременно такой смирный.
Конечно, дядя Кеша всегда был и балагур, и любитель подтрунить над любым. Даже над сестрами жены! Рассказать анекдот и вообще быть душой любой компании… Павлик помнил, что в бирюлевском доме была гитара. Тетя Клаша хорошо играла и пела старинные романсы. И веселые, и трагические – со слезой. Но иногда, когда уже было поздно и гости расходились, а Павлик засыпал в дальней комнате, дядя Кеша пел один. Пел замечательно! Тихо, трогательно. Несильным, прочувствованным тенорком.
Была у него – как П.П. поймет через много-много лет – абсолютная музыкальность, помноженная на скрываемую в обычной жизни нежность души… Ее легкое, так передаваемое музыкальным даром, изящное жизненное дыхание.
Он вообще был изящным, талантливым человеком! Нежным мужем и нечеловечески любящим отцом…
…Почти через тридцать лет уже взрослый, похоронивший отца, тридцатичетырехлетний Павел Павлович стоял у смертного одра дяди Кеши… И тот, слабо обнимая Пашу, любуясь им – в самом расцвете мужской силы и красоты! – ласково, одними губами произнес:
– Сережа!.. Сереженька! Господи, он мог бы быть таким же! Ты не обижайся, Павлушка! Я его каждую ночь вижу! Буквально каждую!.. Одного прошу у Бога – хоть на том свете встретиться!..
Старый дядя Кеша говорил все это тихо и мужественно. Всё слабеющим голосом, почти шепотом. Только для них двоих. И на последних словах закрыл глаза.
И больше не дышал.
Павел бросился за врачом… Умирающему сделали укол. Еще один…
Дальнейшего Кавголов не помнил…
А тогда, конечно, в свидании отказали.