Белый, белый день...
Шрифт:
Оставшись один, Платон Васильевич осмотрелся в поисках своих вещей. Ничего не было, кроме легкого французского спортивного костюма.
– Вот в нем я и поеду, – сам себе сказал Струев и начал медленно надевать его. Ему это далось нелегко – капли пота капали со лба.
Он сидел на кровати и пытался упорядочить дыхание. Незаметно он то ли задремал, то ли потерял сознание.
Платон Васильевич видел себя в вагоне поезда, везшего их семью из эвакуации. Ему было не больше пяти лет. Его посадили на чемоданы, тюки, баулы – сторожить. А мама и старший брат побежали на станцию, – что-нибудь купить
Напротив мальчика сидела темная старуха с небольшим фибровым чемоданом. Она периодически открывала его и таким острым, как стилет, ножичком отрезала от большого каравая домашнего хлеба тончайший кусок и отправляла себе в рот…
Платоша, как завороженный, смотрел на это священнодействие. Ему хотелось есть, ему хотелось пить. Но надо было сидеть на вещах и никуда не двигаться. Блатных и воров в поезде было много… Некоторые вскакивали в вагон на станции и стремительно пробегали по набитому людьми, вещами, какими-то тюками вагону.
– Если что, ты кричи! Кричи как можно громче, – напутствовала его мать перед уходом. – Мы быстро…
Платоша, как ему казалось, на минуту закрыл глаза и тут же увидел чью-то молодую тень, вырвавшую из рук старухи ее чемоданчик.
И услышал ее пронзительный, беспомощный, старушечий крик. Молодой вор уже метнулся к выходу, выскочил на перрон и побежал… А старуха все кричала что-то бессвязное и жалкое.
Струев вздрогнул от услышанного им самим собственного крика. Это был скорее стон, тихий вопль отчаянья. Он и та, давно умершая старуха, слились в его сознании в одно.
Он огляделся и увидел стоявшего перед ним испуганного Антона.
– Что с вами? Вам плохо? Струев только покачал головой:
– Сон… Старый сон… Из детства, – еле слышно проговорил он.
– Ну так… Едем?
Платон Васильевич поднял на молодого человека пораженные глаза и впервые понял, что между ними пролегла пропасть. Еще утром они были люди одного порядка – нормальные взрослые люди. А сейчас – это вдруг рывком понял Струев: «Один был здоровый, молодой еще человек… А второй… То есть я?! Уже старик… Жалкий, беспомощный старик, которого можно только жалеть…»
Он глубоко вздохнул… Земля и небо начали уходить куда-то влево и вдаль… И Платон Васильевич понял, что жизнь уходит от него. Он попытался сопротивляться, сжимал зубы, но сознание его уже отлетало, жизнь покидала Струева. Он еще слышал короткий вскрик врачей, уколы шприцов, крик чаек, их когти рядом с его лицом. А потом все исчезло, смолкло, и он потерял самого себя. Его не было – даже для самого себя!
Прошло больше двух месяцев, как Струев оказался у себя дома в Москве. Позади был перелет в Россию, почти двухнедельная… кома, долгое лечение – слава богу обошлось без операции – и наконец-то уже дней десять как он спал на своей кровати, осторожно ходил в халате по своей обширной квартире, а вчера даже вышел на улицу.
Он был еще слаб, шумело в голове, плохо слушались ноги, но главное, что ощущал Платон Васильевич, что он был жив… Жив! И будет жить еще какое-то (пусть подольше!) количество времени.
Приезжала сестра через день с уколами, посещал врач – старый его знакомец! – профессор с ассирийской бородкой… Подбадривал его: «Да у вас просто замечательные показатели! Не сравнить с тем, что вы к нам попали!»
Но сам Платон Васильевич был как-то внутренне смят, растерян, и только огромная жажда жизни была для него опорой.
Иногда он чувствовал себя совсем прилично, как в старое время, и в эти отрезки он сам себе задавал вопрос: «А что будет дальше? И сам себе отвечал: Сегодняшний день пройдет хорошо, и уже слава богу… А завтра – будет завтра!»
На кухне тихо шебуршалась его старая домработница Инна… Телевизор был включен, но Платон Васильевич не обращал на него внимания. Он сидел в глубоком старом кресле, и его мысли были далеко отсюда.
Струев почти явственно видел перед своими глазами отца, мать, их старую большую комнату в доходном доме на Казенном переулке и себя, двенадцатилетнего, склонившегося над школьной тетрадкой. Из его глаз на страницу падали крупные слезы… Они были почти беспричинны. Он просто представил себе всю огромную площадь внизу, которую предстояло ему пройти… Пройти одному, постепенно теряя на этом пути и своих родителей, и эту родную огромную комнату… И самого себя, двенадцатилетнего, еще маленького мальчика – доверчивого, втайне радостного, до боли любящего все, что его сейчас окружало. Всё это изменяется, исчезает, и он не в силах ничего с этим поделать!
Он почувствовал руку отца, осторожно и ласково гладящего его голову. Потом мягкий и нежный поцелуй в самую макушку.
– Ничего, Платоша! Все будет хорошо… Должно быть! – Голос отца был тих, но отчетлив.
Отец словно знал, чувствовал все его мысли… Весь страх перед жизнью, смятение и безысходность, царящие сейчас в душе его ребенка.
Платон понимал, что его отец уже стар – он был поздним ребенком. И хотя отец был сед как лунь и скорее напоминал его дедушку, чем отца… Что он воевал на всех войнах – на Японской, Первой мировой, Гражданской, Финской, и в Великую Отечественную, но и сейчас в свои шестьдесят три года он по-прежнему был подтянут, строен какой-то военной выправкой и оставался еще очень сильным мужчиной… Не боящимся никого и ничего…
Платоша прижался щекой к его большой теплой ладони, лежащей у него на плече, и еле слышно проговорил:
– Па… А тебе было страшно?.. По-настоящему?
– О-о… Сколько раз в этой жизни!
– И как же ты…
– А ничего! Сожмешь зубы и через «не могу», через «не хочу»… Навстречу страху… И в конце концов ты победитель. И все останется позади! В прошлом… Весь твой страх и все сомнения…
– Я боюсь… Сам не знаю чего…
– Ты растешь, Платоша! Твои фантазии, предчувствия… Твое будущее пугает тебя. В России иначе и не бывает!
Платон повернулся лицом к отцу, и тот обнял его за плечи.
– Это не предчувствия, – тихо сказал Василий Арсеньевич. – И еще… Уж прости меня! Это мои страхи за всю жизнь передались тебе. Хочешь ты этого или нет. Мои, мои…
Он стоял, прижав к себе своего младшенького сына, и просил Бога, чтобы он дал ему хотя бы десять лет, чтобы поставить Платона на ноги. Ведь в двадцать два – он уже будет почти взрослый…
И Арсений Васильевич закрыл глаза от счастья, предчувствуя, как будет расти его единственный ребенок.