Белый, белый день...
Шрифт:
А Платон, уткнувшись в грудь отца, почувствовал почти обморок от нежности, от удара любви, которая, как оказалось, будет сопровождать его всю жизнь. Это было что-то неопределимое, что невозможно выразить в словах… Это, наверное, и было само счастье, которое он забыл, запамятовал, встав взрослым, но к которому он неосознанно стремился всю жизнь. А оно, оказывается, было, цвело, наполняло все его существо самых малых лет… И вот только сейчас, на склоне лет, он вдруг вспомнил… Вздрогнул и очнулся в этом состоянии – поглощенного до глубин души – отцовской властной и нежной зависимости от
Когда отец умер в 1968 году, восьмидесяти двух лет от роду, Платон Васильевич через два дня после похорон зашел… в его комнату и почувствовал легкий, привычный, теплый, какой-то кедровый запах отца… У Струева невольно навернулись слезы, хотя он уже был взрослый, педантичный, целеустремленный человек… Ему уже поздно было плакать, ему надо было учиться жить без отца. Платон Васильевич сел на кровать, на то место, где обычно спал он, и вдруг ему захотелось лечь и повторить позу спящего отца.
Он головой коснулся подушки, ноги невольно вытянулись, и Платон вдруг ощутил осязаемую силу и тепло умершего человека… Он лежал с закрытыми глазами и вдыхал привычные запахи, тепло постели и чувствовал еще что-то неопределенное, невозможное понять… Он как будто чувствовал какие-то живые, добрые силы, приходящие в его плоть, в его сознание, во всю его будущую жизнь…
Платон лежал на кровати, ощущая живое тепло и нежность, как будто он лежал на почти горящей земле, откуда только что убрали головешки только что горевшего костра.
Платон закрыл глаза. И в этот момент его пронзил как бы слабый удар тока… Это было приятное, но странное ощущение. Словно Платон Васильевич почувствовал тот момент, когда отец умер. Его последнее усилие – сопротивление смерти… Напряжение всех его сил. Но они были последние, не способные победить уход жизни из тела. Он почувствовал, как бешено закрутился вихрь отцовского сознания, какие-то картины… Лица убитых, ушедших. Умерших… и внезапная тьма, в которую погружался сейчас и он, его сын. Платон, Платоша, Платик… Он невольно закрыл глаза и почувствовал, что он то ли теряет сознание, то ли глубоко засыпает. И Платон Васильевич в тот исчезающий момент исчезающего сознания вдруг озаренно понял страдание отца, который был вынужден убивать, расстреливать, приводить в исполнение смертные приговоры на своих бесконечных войнах…
И что эти грехи не покидали его страдальческую душу. Они жгли его память, не старея и не отделяясь. И единственное противоядие, прощение, искупление за всех них, погубленных его руками, была тяжелострастная, иногда до невидимых миру слез, облегчающая порой его бедную душу любовь к сыну. Само присутствие его здесь, рядом, чистого, как ангел, светозарным ликом, его непорочного, безгрешного Платона. Самим своим присутствием, своим детским, а потом юношеским, а позже молодым образом – сын был дан Господом в искупление бесконечных и тяжких грехов.
А теперь в последнюю минуту Василий Арсеньевич был в растерянности, как он будет там, перед Господом, без сына… А он, Платоша, как он останется один на этой грешной земле – без его любви и заботы?
Отец ушел в восемьдесят два года. Тридцать восемь лет назад, но для Платона Васильевича это было как вчера. Он не хотел вспоминать последние дни отца, когда он был в беспамятстве. Сын помнил только отцовские слова: «До восьмидесяти лет мужчине думать о смерти – несерьезно!» Так он и жил, до этого срока – несгибаемый, крепкий, уверенный в себе. И только в последние два года начал рушиться. Но даже когда в последний раз его на «скорой» отвозили в больницу, он отказался от носилок. Сам, одетый, спустился к машине… Как оказалось – навсегда.
Платон Васильевич встал, подошел к его небольшому, еще дореволюционному портрету… Усики, высокий воротник, задумчивые, как бы отдаленные глаза… Да, это был и в молодости человек, рассчитывающий на долгую жизнь. А в его-то, Платона, шестьдесят лет он был еще совсем не старым, целеустремленным, надежным мужчиной…
Струев почувствовал в этот момент какую-то зависть и даже обиду!
«Ничего, мы тоже… Еще что-то можем!»
Он услышал глухой, тяжелый стук падающего тела в гостиной и быстро направился туда.
Посреди комнаты лежал спящий Антон. Даже падение с дивана не разбудило молодого человека. Было очевидно, что он с вечера еще не протрезвился… Его платье было разбросано по всей комнате, и он в одном белье пытался согреться, укрывшись в край упавшего с дивана английского пледа.
– Зачем вы ему даете ключи? – услышал Струев за своей спиной голос Инны. – Так и дом обчистить недолго!
Платон Васильевич оглянулся и посмотрел на свою старую домработницу… Несмотря на свои семьдесят с лишним лет, она была по-прежнему крупна, полна сил, спокойно передвигала его старинную мебель.
– Ну что с ним делать? – проворчала Инна. – Положить его обратно на диван? Или будить пора? Да выставить из дома?
Платон Васильевич еще раз посмотрел на растерзанного, полуобнаженного Антона и сказал не сразу: «Дайте ему еще поспать… Пусть на полу, только укутайте его пледом…»
Он вышел из гостиной и на секунду потерял направление к своему кабинету.
Вид больного, какого-то беззащитного молодого человека вдруг остро кольнуло его в сердце. Вот так же пьяным, невменяемым, жалким, он много раз видел и помнил его отца – Андрея… Но тогда он мог сам поднять его на руки, уложить в кровать, успокоить, дать рюмку, сидеть около него… Иногда часами.
Струев побрел к себе в кабинет и вкус невольных, нежелаемых слез почувствовал он на своих губах. Андрей умер в тридцать пять… Его сыну было уже тридцать два!
Из своего кабинета Платон Васильевич слышал, как вскоре зашумела вода в ванной, как послышался неуверенно бодрый голос Антона, напевавший что-то бравурное… Слышал он, как ворчала на кухне Инна и с грохотом передвигала чугунную посуду – готовила завтрак…
И несмотря на то что все везде было в это утро враскоряк, Платон Васильевич от разных – вроде бы враждебных друг другу звуков – почувствовал непривычно-домашнее, уже почти забытое ощущение покоя, не одиночества, присутствие в его доме, как когда-то, единой семьи. Или чего-то похожего на нее.