Белый флаг над Кефаллинией
Шрифт:
Он протянул ей фотографию, слегка коснувшись ее плеча краем открытки. Катерина Париотис взяла ее просто, как будто это вовсе не было для нее неожиданностью. Посмотрела и, уткнувшись подбородком в грудь, долго разбирала надпись, вникала в ее смысл.
«Разорвет», — решил он про себя.
Но Катерина ему улыбнулась.
— Спасибо, — сказала она и вложила фотографию в свою книгу.
«Так будет лучше», — подумал капитан; то же подумала и Катерина. И оба продолжали смотреть перед собой с чувством облегчения.
Девицы, стоя за агавой, одевались;
Глава четвертая
1
Паскуале Лачерба, очнувшись от сокровенных мыслей, смотрел на меня потухшими глазами и, казалось, не сразу сообразил, кто перед ним.
— Нет, — сказал он, — не помню. И после паузы, как бы оправдываясь, добавил: — Разве всех упомнишь?
Он нервно вскочил и сделал резкое движение рукой, как будто хотел отогнать призрак.
За стеклянной дверью свинцовые облака по-прежнему мчались над низкими крышами-террасами. Под напором туч, которые ветер гнал с моря, к Пелопоннесу, город Аргостолион, казалось, отступал назад. Жемчужный свет, яркий и вместе с тем матовый, снова предвещал дождь. Несколько прохожих, женщина в черном, мальчишка, велосипедист двигались, будто на стеклянном экране в китайском театре теней. Улица принца Константина тоже была безлюдна. Только не смолкая завывал ветер — носился по аргостолионским улицам, чисто подметая террасы.
— В неподходящую пору вы приехали, — твердил Паскуале Лачерба, зло поглядывая на небо.
— А ведь Кефаллиния хороша, смотрите. — Он направился к прилавку, открыл ящик и вынул пачку фотографий. Открытки рассыпались веером. Я тоже встал и взял наугад несколько из них. Паскуале Лачерба смотрел на меня ожившими глазами, стараясь уловить на моем лице признак приятного удивления.
Вот панорама города, каким он был до землетрясения: улицы и дома карабкаются вверх по склону горы, чуть ли не до самого гребня. Вот запруженная гуляющими набережная: торговый пароход у причала, а вдалеке, в темных водах залива, отражаются паруса шлюпок. Вот вершина горы, сосны и ели, сквозь ветви которых просвечивает утреннее небо; внизу, в долине, монастырь Агиоса Герасимосса. А здесь мост, карниз старинной виллы и дети — мальчики и девочки, — вереницей выходящие из школы на вымощенную белыми плитами улицу.
— Вот видите, — торжествующе приговаривал фотограф.
Эти его открытки с видами Кефаллинии нисколько меня не волновали, но если я хотел от него чего-нибудь добиться, надо было его задобрить. Ведь я рассчитывал, что он поводит меня по острову, покажет памятные места и, возможно, познакомит с Катериной Париотис.
— Хороши! — воскликнул я. — Вы — мастер своего дела. Фотограф что надо!
— Нравятся они вам? — спросил он, взглянув на меня снизу вверх; при этом глаза его оживились. — Если хотите, могу продать. Недорого.
— Пожалуй, возьму на память, — ответил я.
— Тогда же,
— Да, перед отъездом.
Паскуале Лачерба с видимым удовольствием уложил открытки обратно в ящик и снова вышел на середину комнаты; двоим здесь негде было повернуться; к тому же мы оба курили. Мы побыли еще немного в тесной комнатушке, увешанной образками, время от времени поглядывая на улицу.
— Да, до войны и до землетрясения Кефаллиния, должно быть, действительно была красива, — заметил я, чтобы вернуться к прерванному разговору.
— Скажите, а вы все время работали фотографом, и во время оккупации тоже?
Паскуале Лачерба улыбнулся.
— Я с пеленок живу среди фотоаппаратов и фотопластинок, — ответил он. — Мой отец тоже был фотографом, бродил с треногой на плече по деревням, старался подоспеть к празднику, и меня таскал с собой, приучал к делу. Кого только он ни снимал: и молодоженов, и девочек в день первого причастия, и даже покойников. Как сейчас помню, лежит мертвец на кровати в праздничном костюме, скрестив руки на груди… Как я боялся покойников! Они мне по ночам снились.
Я снова пошел в атаку:
— А во время оккупации?
Паскуале Лачерба осекся; мы молча смотрели друг на друга: я — стараясь придать своему лицу выражение дружеского участия, он — пытаясь понять, куда я веду.
— Я работал переводчиком, — наконец выговорил он. Иначе было нельзя, ведь на всей Кефаллинии я был единственным человеком, который умел говорить по-итальянски. А как бы вы поступили на моем месте?
— Работал бы переводчиком.
— Вот видите.
Паскуале Лачерба развел руками, как бы желая подчеркнуть, что от судьбы не уйдешь.
— Когда кончилась война, — продолжал он, мрачнея, с гор пришли партизаны — «андарты», и я был арестован. Но местные жители заявили протест, — меня здесь все любили и любят, — потребовали, чтобы меня оставили в покое.
Голос его звучал сейчас глухо, невыразительно, и взгляд снова ушел куда-то в глубь воспоминаний. Но ненадолго. Сделав опять свой резкий жест, как бы рассекая рукой сизый от дыма воздух, он дал понять, что войной сыт по горло, — дескать, лучше поговорить о чем-нибудь другом.
— Теперь я грек, — добавил он. — И женат на гречанке.
Мне хотелось спросить, чего он ждет, почему не бежит с этого безвестного злополучного острова, который немцы предали огню и мечу, а землетрясение сравняло с землей, почему упорно остается здесь, врос в него, точно растение корнями, хотя против этого вопиет сама природа — небо, море, земля; почему с таким упрямством цепляется за этот битком набитый мертвецами плавающий клочок земли, который с минуты на минуту может взлететь на воздух или пойти ко дну. Но я промолчал. Он жил в этой побеленной известью комнатке, перегороженной фанерной переборкой, под взглядами святых угодников, вспоминал, каким остров был прежде, смотрел на небо в ожидании весны или зимы; с внешним миром его связывал только паром — тонкая ниточка пены за кормой парохода, курсирующего по маршруту Патрас — Сами и обратно.