Белый город
Шрифт:
Так вот, Анри нахмурился, силясь вспомнить, и неуверенно изрек:
— Кажется, она черная такая. Или коричневая… Ну, темная, в общем. И малость седая… Но до чего ж она властная, ты не представляешь — ведь переспорила-таки нашего короля!..
Не принесла удачи и осада Дамаска; как известно, сарацины возложили последнюю надежду на какой-то особенный Коран (это такая мусульманская Библия, неужели ты не знаешь, глупый парень?), который выставили в главной своей мечети. И, как ни странно, Коран халифа Османа им помог. А ведь город уже почти что пал, торжество было обеспечено, с западной стороны Дамаск был едва ли не совсем открыт — но бес вражды все испортил. О, твоя франкская гордыня нас всех погубила, Роланд! Аой, и больше тут сказать нечего. Христианские князья перессорились, деля город, который сочли уже заранее завоеванным, и французы из Франции разделились со своими восточными братьями,
…Когда он пришел в себя, был уже второй день пути от Дамаска. Когда-то мучимые холодом, в этом походе крестоносцы все время страдали от жары, но жажда оставалась все та же — из-за нее приходилось все время облизывать губы. Ален понял безошибочным чутьем раненого две вещи: первая — что он ранен легко и выживет, а вторая — что далее на восток он не попадет. А стало быть, нужно сделать, что обещал, прямо сейчас.
И когда лекарь-монашек по его просьбе вывел его из повозки наружу по нужде — мальчик, преодолевая слабость и подступающую тошноту, встал на карачки и наскреб из-под ног немного сухой летней земли, серой, с примесью бледного песка и мелких камушков. Завязал в тряпочку, узел торчал, как заячье ухо. Это для Этьенета. Святая Земля. Последний обет исполнен, теперь бы только вернуться — он так безумно устал… Неважно было даже, что до места турнира, до Эдессы так никто и не добрался, — более того, о ней словно бы все забыли. О том, как мстительный Нуреддин, вырезав все население почти под корень, сравнял с землей самые дворцы и церкви, а сирийские христиане так и не успели прийти на помощь, а граф Эдесский бежал под покровом ночной темноты, источая горькие слезы…
Да пусть источает сколько хочет. Не надо было бежать, вот мессир Анри бы не бежал.
…Так от всего устал.
И не он один — также безумно устал без конца терпеть поражение и король Луи. Теперь он собирался домой, жутко злясь на судьбу, на сирийских баронов, на хитреца Раймона Пуатьерского и на сопляка короля Иерусалимского, на собственных вассалов — глупцов вроде Анри или предателей вроде Жоффруа де Ранкона, а главное — на Алиенору. На юную прелестную супругу, которая вынудила его позориться перед всем лагерем, ночью похищать ее — собственную жену! — у ее сладкоречивого дядюшки, с которым даме, похоже, так нравилось проводить время. Развод, жуткий и долгий процесс, из-за которого французская корона навеки потеряла Альенорину Гиень, начал назревать уже тогда. Король Луи Седьмой был не из тех, кто умеет прощать.
Франкская гордость твоя, Роланд…В конце концов, во Франции ждал аббат Сюжер, который, может быть, уже успел там основательно развалить все государство. Зато мудрый человек, не советовал ведь своему королю в поход отправляться!.. А кро-оме того, там ждал — поди, с нетерпением! — аббат Бернар Клервоский, святой — черт его дери — Бернар, который столь громогласно наобещал походу златые горы удачи. Интересно, что этот крикун скажет теперь, узрев воочию остатки войска, которое он сподвигнул отправиться на верную смерть?.. Хотя бы ради того, чтобы поглядеть в его бессовестные глаза, стоило вернуться — и как можно скорее.
…В начале лета 1149 года крестоносцы Луи Седьмого наконец ступили на родные берега. И кто-то из них со слезами целовал родную землю, а кто-то просто очень хотел поскорее домой. Особого богатства в этом походе не заслужил никто из рыцарей, и так, одалживаясь по дороге, чтобы не тащиться совсем уж по-нищенски, все разьезжались кто куда, не ожидая услышать через пару лет песен о своих свершениях… Потому что свершений не было никаких.
Пожалуй, во всем крестоносном воинстве нашелся только один человек, который возвращался домой в сиянье. Это был внезапно осознавший собственное рыцарство сын служанки и купца Ален Талье.
В городе Бриенн, в дне пути от графского замка, Ален рано поутру принимал ванну.
Обратный путь оказался несравним со стремительным шествием, что прорезало страну по дороге туда. Теперь, проезжая по Шампани, измотанный мессир Анри гостил по неделе в каждом встречном замке, отсыпаясь, отъедаясь и наслаждаясь покоем и самим воздухом милой родины. Ален, которому безумно не терпелось добраться до дома, будь его воля — скакал бы неделю без сна, лишь бы скорее увидеть Труа. Да что там Труа — конечно же, Этьенета. И маму. Войти на порог — она сидит там одна, с вышиваньем, и комнатка залита светом, и графинин садик весь в цвету… Войти, постоять у порога молча, пусть она не замечает, пусть — а потом шумно шагнуть в дверь: «Мама, вот, я вернулся, как обещал. И — я привез нашему роду честь.»
Ален зевнул, выжимая волосы, и поднялся, чтобы вылезти из ванны. Над водою все еще поднимался пар — она была теплая, несмотря на летнюю пору, конечно же, теплая — смыть с себя всю грязь долгого похода, всю печаль, боль и усталость, и чистым, радостным ступить на родной порог… Дверь маленькой комнатенки скрипнула, внутрь сунулась лохматая голова слуги.
— Мессир закончил? Будете одеваться?
— Не надо, я сам, — поспешно и радостно отозвался Ален, не привыкший пользоваться чьей-нибудь помощью в одевании. Несколько минут он просто стоял у круглого, высокого окна, подставляя нагую влажную кожу солнечным лучам. Он купался в солнце, пил его, нежился в нем, — потому что это было его солнце, шампанское, а не палящий жестокий диск, взирающий с сирийских небес.
Он здорово изменился за эти два года. Уезжал из Шампани мальчишка, а вернулся — юноша. Того, кто уезжал, все называли очаровательным; того, кто стоял сейчас голышом у окна, закинув руки за голову, — можно было назвать красивым. В пятнадцать лет у Алена еще не начала пробиваться борода, но лицо окончательно утратило детскую припухлость и заострилось. Сирийский дурной загар уже успел обжечь его кожу и сойти шелухой, и теперь он снова стал бел, разве что чуть смуглее, чем прежде; но брови были все те же, черные и тонкие, волосы так же блестели на солнце, только сегодня подстриженные до плеч. Еще Ален заметно вытянулся в высоту и сделался более худым и поджарым, да на длиннопалых руках ясно прослеживались бугорки молодых мышц. Сильнее всего изменились глаза. Кажется, они стали еще светлее, чем прежде — серое возобладало над зеленым; но главное было не это — просто глаза у него стали взрослые.
Дверь снова приоткрылась — на этот раз заглянула молоденькая служанка. Стеснительно фыркнула, однако же успевая обежать юношу быстрым, совершенно не стыдливым взглядом:
— Ваша одежка, мессир… Прикажете помочь?..
— Нет, не надо… Ага, положи сюда.
Потом он одевался, тихонько мурлыча под нос дурацкую песенку про монаха и девицу. Вчера услышал, как служанка напевала — и вот, поди ж ты, запомнилась… Кстати, про себя удивился Ален, что-то с голосом не так, какой-то он стал… непослушный. Ладно, пустяки, само исправится.
Натянув новенькие чулки — цельные, ярко-синие, — он радостно пошевелил голыми пальцами ног. Ощущение собственного чистого тела почему-то безмерно радовало. Хотелось одеться в самую лучшую одежду, какая только может быть, чтобы и матушка, и Этьенет сразу все поняли, едва бросив на него первый взгляд. Надев нижнюю рубашку, Ален вытащил из-под нее шнурок — на шнурке висело большушее золотое кольцо с лиможской эмалью. Подумав, юноша снял кольцо с веревочки и надел его на палец. На указательный. И на том оно крутилось, норовя упасть. Ну да ничего, не свалится как-нибудь. Можно другим колечком прижать — простеньким, хоть железным… А на шнурок повесить подарок для Этьенета — ладанку со святой землей. Чтобы можно было сразу снять со своей шеи и повесить на брата, и сказать — вот, тебе я тоже привез, что обещал… Интересно, сильно он изменился? Вырос, наверное, его и не узнать… Да ну, вот еще чепуха, Этьенчика-то всегда узнаешь. Ален тряхнул головой, прогоняя опасную мысль — вдруг это окажется уже совсем другой, не его Этьенет?