Белый кролик, красный волк
Шрифт:
Десять тысяч восемьсот одна секунда.
ТРЕТЬЕ: Считай.
Отвлечься. Расщепить приступ на фрагменты и пересчитать их — эти маленькие временные буйки. Сосредоточиться на том, чтобы удержать голову над водой, пока не доберешься до следующего.
— Один, — сказал я. — Два.
Но мой настоящий голос вслух звучал слабо, как из-под крышки, по сравнению с обратным отсчетом, идущим в голове.
Десять тысяч семьсот девяносто секунд…
— Три… четыре… — выдавил я, но ничего не помогало.
Отдельная часть
— Вот тут-то я и облажался, — рассказываю я маме.
— Да ну?
— Я перестал считать целые числа и перешел к квадратным корням из них.
Мама не сводит с меня глаз.
— Сколько знаков после запятой? — спрашивает она в конце концов.
— Шесть.
Она морщится.
— 2,828427; 3; 3,162278; 3,316… — Я запнулся. Слоги теснились во рту, как мраморные шарики, липкий пот на ладонях и между лопатками. Я попробовал еще раз: 3,316…
Бесполезно: у меня заканчивались числа.
Я в отчаянии огляделся, ища что-то еще — что угодно, лишь бы заполнить чем-то ревущий водоворот внутри меня. Глаза защипало, сердце пьяно заколотилось под ребрами. В тусклом свете уличного фонаря кухня словно сжималась, стены заваливались друг на друга. На секунду мне показалось — я слышу, как скрипят балки.
Иногда, когда становится совсем плохо, я вижу и слышу то, чего нет. Черт. Как все до этого дошло? Я насилу сглотнул и потянулся к экстренной кнопке — «в случае аварии разбить стекло» — в последней попытке сохранить рассудок.
ЧЕТВЕРТОЕ: Поешь.
Я бросился к холодильнику и вытащил из него контейнер с карри, оставшимся с ужина. Липкое коричневое месиво морозило пальцы, когда я запустил пятерню в контейнер и начал поглощать еду. Я жевал торопливо, задним умом беспомощно понимая, что не смогу заполнить вакуум внутри достаточно быстро; надеясь, что вес пищи придавит поднимающуюся из желудка панику и не выпустит ее наружу.
— И дальше пошло-поехало.
Мама хмурится и строчит в блокнот. Она делает пометки лишь изредка, отмечая детали, которые, как ей кажется, могут оказаться важными при последующем анализе.
— Допустим, — говорит она. — У тебя кончились числа, и ты поел. Ситуация не идеальная, но на тот момент ты сделал все, что мог. Однако это, — она кивает на половинчатую солонку в моем кулаке, — едва ли оптимальный вариант для заедания стресса.
Не сводя с меня глаз, она высвобождает солонку из моей хватки и кладет мне в ладонь свою руку. Ее пальцы сжимают мои. Она распахивает дверь кладовки и выводит меня из укрытия. Кухня выглядит так, словно футбольные фанаты устроили здесь погром. Шкафы распахнуты настежь, ящики сорваны с реек и опрокинуты на пол. Повсюду валяются картонные коробки, банки из-под солений, обертки, шкурки и кусочки засохших макарон. Пол припорошен мукой, как ленивым английским снегопадом.
— У меня кончились числа, — шокированно бормочу я. Я даже не помню, как это сделал. — А потом… — и я сгораю со стыда, охватившего меня, как огонек, взметнувшийся по листку бумаги, —
Мама щелкает языком по внутренней стороне зубов. Она закрывает блокнот, кладет его в карман, присаживается на корточки среди мусора и начинает наводить порядок.
— Мама, — говорю я тихо, — давай я.
— Иди спать, Питер.
— Мам.
— Тебе нужно выспаться.
— А тебе не нужно? — я чуть ли не вырываю ящик из ее рук. — Это тебе через семь часов вручают награду. Ты будешь произносить речь.
Я не могу придумать ничего страшнее, чем произнести речь перед публикой. А я провожу немало времени думая о страшных вещах. Мама сомневается.
— Пожалуйста, мам. Давай я уберу. Мне станет легче.
Мама видит, что я говорю серьезно. Она целует меня в лоб и встает.
— Ладно, Питер. Я люблю тебя, слышишь?
— Да, мам.
— Мы справимся. У нас все получится.
Я не отвечаю.
— Пит? Мы справимся. Вместе.
— Я знаю, мам, — вру я.
Мама пробирается к выходу, лавируя между разбитым стеклом и лужами сока. Уже на выходе она наклоняется, чтобы поднять упавшую фотографию, отряхивает ее и ставит обратно на холодильник. Это черно-белый снимок Франклина Рузвельта с подписью: «Нам нечего бояться, кроме самого страха». Мама находит эту цитату мотивирующей, я — не очень. Через восемнадцать дней после того, как были изречены эти слова, нацисты перерезали ленточку первого концлагеря в Дахау.
Ну, господин президент? Тут немецкие евреи хотели бы обсудить с вами вашу философию.
Я задвигаю ящики на место, переворачиваю тридцать второго президента Соединенных Штатов лицом вниз и берусь за швабру.
У меня кончилась еда. Я сказал правду — технически так и было, — и мама поверила. Я не стал говорить, что, наворачивая карри, я старательно отводил взгляд от ножей, ножниц и острых углов столешницы, а когда вгрызался в солонку, то почувствовал не то, как отступает что-то плохое, а как наваливается что-то худшее.
Я то и дело прерываюсь, чтобы сбегать в туалет и проблеваться. Живот вмещает до четырех литров спрессованной пищи, но не бесконечно же. (Желудочная кислота в израненной ротовой полости, между прочим, самая маковка в диаграмме Венна между «тьфу» и «ай».) Я чувствую себя так, будто меня вывернули наизнанку и мои внутренности висят на мне, как промокшая кофта.
Я отмываю полки холодильника от пролитого молока, когда слышу тихое щелк-щелк-щелк. Звук доносится из телефонного аппарата на столе. Трубка лежит на рычаге криво. Наверное, им пользовалась мама — я не знаю никого, кроме нее, кто бы до сих пор пользовался стационарным телефоном. С кем она могла разговаривать в 4:29 утра?
Жестяная банка с лязгом прокатывается по кафельному полу. Я дергаюсь, но, обернувшись, успокаиваюсь. Это Бел.
Мы с ней, конечно, не похожи как две капли воды, но сходство есть: та же кожа, круглый год усыпанная веснушками, те же темно-карие глаза, мамин острый нос и не менее острые скулы, и… Ну, и от папы мы, наверное, что-то унаследовали. Помимо очевидного, есть и различия: она красит волосы в малиновый цвет, а когда улыбается, на щеках появляются глубокие ямочки. Да, и только мне досталась вмятина размером четыре на два сантиметра над левым глазом. Как будто неосторожный гончар оставил отпечаток большого пальца, погружая меня в печь для обжига. Врожденный недостаток.