Белый олеандр
Шрифт:
Во втором конверте был комикс о побеге из тюрьмы — три парня ломают стальные двери, крадут машину, мелькает указатель «Из Лос-Анджелеса». Ночной переход через пустыню. Потом — табличка с осыпавшейся надписью «Сент-Марк-плэйс». Квадратноголовые амбалы идут мимо дома 143. На заднем плане статуя Свободы в темных очках, читающая комикс.
Сложив рисунки, я сунула их обратно в конверт, густо украшенный стрелами молний и звездами. На обороте девушка, скачущая на белой лошади среди облаков, — в том же комическом стиле. «Для Астрид Магнуссен». Если бы я знала.
А сейчас было слишком поздно. Напротив меня за кухонным столом сидел Сергей, который совершенно не беспокоился ни о моем бойфренде в Нью-Йорке, ни о своей собственной подружке в соседней комнате. Как любой из Рининых белых котов, ест, спит и совокупляется. С тех пор как я увидела их с Риной на кушетке, он смотрел на
— И что у тебя за бойфренд? — спросил он. — Высокий, здоровенный?
— Просто громадный, Сергей! — расхохоталась Ники. — Ты что, не слышал? Как Моби Дик.
Оливия говорила мне о мужчинах такого типа, как Сергей, — крепких, с выступающими синими венами на белой коже, с узким торсом и тяжелыми веками. С такими можно делать дела, они знают, чего хотят. Я не отрывала глаз от брокколи с сыром.
— Ты же устала ждать, — сказал Сергей. — Приходи, увидимся.
— Вот еще. Ты, наверно, ни на что не годен, — сказала я, и Ники с Ивонной расхохотались.
— Просто боишься влюбиться в Сергея, — усмехнулся он, словно просовывая руку мне между ног.
Теперь моим социальным работником была миссис Луан Дэвис, темнокожая женщина средних лет. Ее белая блузка с бантом под шеей и стрижка-паж сразу бросились мне в глаза, когда я вошла в «Макдоналдс» на Сансет. Заказав гамбургер, фри и колу, я заметила, что детский крик на игровой площадке впервые не беспокоит меня. Вечером накануне мы с Ники ходили в клуб, где она пела с одной из групп Вернера, «Фриз». Я держала стойку с микрофоном, и все принимали меня за администратора группы. Петь во всем клубе могла только Ники, голос у нее был мурлычущий, ироничный, она пела в той же манере, в какой Анн Секстон читала стихи. Но вокруг все кричали, играть никто особенно не умел. После этого выступления я осталась полуглухой. До сих пор плохо слышала.
Миссис Дэвис положила на липкий столик передо мной пачку писем. Не хотелось даже брать в руки эти семена будущих несчастий. Я не могла смотреть на них, на почерк матери, на острые углы букв, просвечивающие сквозь голубые конверты авиапочты. За одну марку можно послать семь листков, и каждый — сплошной мрак. Они затягивали, как заросли водорослей, светились неживым зеленоватым светом. Легко запутаться и утонуть. После смерти Клер я не писала матери.
Прихлебывая кофе с заменителем сахара, миссис Дэвис говорила медленно, слишком четко и ясно даже для моей временной глухоты.
— Ты должна обязательно написать матери. Она сейчас в изоляторе, ты сама понимаешь, это нелегко.
— Я ее туда не сажала. — Письма плыли ко мне по столу, как португальские военные корабли по спокойному синему морю.
Миссис Дэвис нахмурилась. Меж бровей проступили глубокие морщины — она часто хмурилась из-за таких, как я, не верящих, что их может любить хоть кто-нибудь, и меньше всего — собственные родители, которые вечно все разрушают.
— Ты не представляешь, как мало у нас детей, которым пишут отец или мать. Каждый на твоем месте был бы рад до смерти.
— Да, я ужасно везучая. Выше крыши. — Письма все-таки были прилежно спрятаны в сумку.
За гамбургером и колой я смотрела, как дети скачут на пружинящей сетке, в которой запутался маленький мальчик. Один за другим они валились на него, смеясь над его криком. Юная мама была слишком занята разговором с подругой и не помогала ему. Наконец она обернулась, прикрикнула из-за столика на других детей, но не встала, не пошла защищать сына. Когда она поворачивалась обратно к подруге, мы встретились глазами. Это была Кики Торрес. Ни я, ни она не подали виду, что знакомы, просто взгляды задержались чуть дольше. Она продолжала болтать с подругой, а я подумала, что те, кто вместе сидел в тюрьме, на воле тоже лишь обмениваются такими взглядами, и всё.
Когда я вернулась домой, Ивонна на продавленной зеленой кушетке смотрела передачу для подростков.
— Видишь, это мать, — объяснила она, не отрывая взгляда от экрана. — В шестнадцать лет отказалась от дочери и не видела ее до этой минуты. — По лицу Ивонны катились крупные детские слезы.
Не знаю, как ее не тошнило от этого шоу, приторного, фальшивого, как реклама. Я не могла удержаться от мысли о приемной матери — до чего ей должно быть противно смотреть, как любимая дочка, которую она вырастила, обнимается с чужой теткой под аплодисменты студии. Но Ивонна наверняка представляла, как она сама вдруг появится в жизни своего ребенка лет двадцать спустя, благополучная, в синем костюме, на высоких каблуках, с прекрасной фигурой и волосами, и ее взрослый сын или дочь обнимет ее и все ей простит. Много ли шансов?
Устроившись рядом с ней, я достала письма матери, открыла одно.
Дорогая Астрид!
Почему ты не пишешь? Нельзя валить на меня ответственность за самоубийство Клер Ричардс. Ясно было с первого взгляда — эта женщина родилась для передозировки. Поверь, сейчас ей гораздо лучше.
Я же, напротив, сейчас в изоляторе, в тюрьме внутри тюрьмы. Вот что осталось от моего мира: пустая камера 8х8 и Лунария Ироло, чье сумасшествие вполне оправдывает имя.
Весь день кричат вороны, карканье жалобное и неблагозвучное — бесподобная издевательская имитация криков проклятых. Никто из певчих птиц и не присядет возле такого места. Нам остались только голоса этих нечестивиц и отдаленные крики чаек.
Скрип и хлопанье тюремных ворот отдается в нашем пустом цементном мешке, эхо катится по литому холодному полу туда, где мы сидим, скорчившись, за решетчатыми дверями, продолжая вынашивать планы убийства и мести. За решеткой, так они говорят. Даже в душ нас выводят в наручниках. Что ж, есть все основания.
Эта мысль мне понравилась — в наручниках и за решеткой мать вряд ли могла повредить мне еще раз.
Из решетчатого окошка в двери видно, как охранники сидят за столами посреди коридора. Блюстители нашего раскаяния обедают пончиками, на поясах важно поблескивают ключи от камер. Я смотрю на эти ключи. Ключи гипнотизируют меня, я чувствую, как они окисляются, они мне дороже здравого смысла.
Вчера сержант Браун решил, что получасовой душ следует включить в тот час, который мне позволено ежедневно проводить вне камеры. Помню, я думала, что он разумный человек — черный, худощавый, вежливый. Надо было сразу догадаться. Несмотря на манеру говорить, он не способен выйти за убогие рамки инструкций, и его низкий голос так же фальшив и наигран, как голос проповедника, раздувшегося от сознания собственной важности. Цербер нашего бетонного Аида.
На воле, если у меня было свободное время, я училась астральным полетам. Сейчас под бубнящие причитания Лунарии я поднимаюсь с койки и лечу над полями вокруг тюрьмы, вдоль автострады, пока не увижу городские многоэтажки. Трогаю блестящую мозаику на пирамиде Центральной библиотеки, смотрю на древних японских карпов в пруду рядом с «Нъю-Отани» [58] , они блестят оранжевым и пурпурным, серебром и чернью. Поднимаюсь спиралью вокруг аккуратных цилиндрических башен «Бонавентур», слышу, как вздрагивают, останавливаясь, лифты. Помнишь, как мы однажды обедали там, во вращающемся баре? Ты боялась подходить к окнам, кричала, что тебя тянет наружу. Нам пришлось пересесть за столик в центре, помнишь? Боязнь высоты — недоверие к себе, ты сама не знаешь, когда можешь вдруг прыгнуть.
Тебя я тоже вижу. Вижу, как ты гуляешь по аллеям, сидишь на пустырях, заросших травой, как твои дареные кружева Королевы Анны мокнут под дождем. Ты думаешь, что смерть этой неженки Клер невыносима. Помни, Астрид, есть только одна добродетель — стойкость. Спартанцы были правы, человек может вынести все. Действительно невыносимая боль убивает мгновенно.
Твоя мать.
58
«Нью-Отани», «Бонавентур» — гостиницы в Лос-Анджелесе.
Я ни секунды не верила ей. Когда-то очень давно мать сказала, что небесное счастье в представлении викингов — каждый день рубить друг друга в куски и каждую ночь срастаться заново. Вечная бойня, вот и всё. Там тебя ни за что не убьют мгновенно. Это все равно что каждый день скармливать собственную печень орлу и опять отращивать ее. Только потехи больше.
26
Поезда тянулись по мосту через реку, гремели железными колесами. Умиротворяющая ночная перкуссия. На нашем берегу, где-то возле пекарни, бродил мальчик с электрогитарой. Тоже не спал, перестук поездов его будоражил, наверно. Тоска и желание слетали со струн, как пригоршни искр, музыка была чиста в своей беспредметной страсти, прекрасна, как утешение, как счастливый исход.