Белый олеандр
Шрифт:
Вернувшись в дом, я разложила на колченогом кухонном столе все ее письма, письма со времен Старр, Марвел, Амелии, Клер, и последние горькие послания. Писем оказалось столько, что в них можно было утонуть. Чернила вместе с ее почерком были как плесень на бумаге, они напоминали злые заклинания на березовой коре, исковерканные руны. Я взяла ножницы и стала вырезать слова, расцепляя вагон за вагоном поезд ее рассуждений. Она уже не могла меня остановить, я отказывалась смотреть на мир ее глазами.
Аккуратно подбирая слова и фразы из вороха на столе, я раскладывала их на линолеуме и составляла строки. Персиковые полоски рассвета уже поднимались на горизонте, когда я закончила.
Меня тошнит при одной мысли о тебе плотоядной бактерии извращенной в проклятых дарах нелепой от сознания собственной важности мне хочется, чтобы ты умерла Пришлось забыть тебя ПреобладаниеОдна всепоглощающая мысль постоянно мастурбирующая тебя оставят гнить безжалостной от разочарований это выходит за все рамки гротеска
твои руки белее каллы всегда готовятся к удару они полны гранатами ветхими побрякушками ненавидящими стихами только одиночество на отдаленные крики не будет откликов никого никогда центр собственной вселенной чувствуешь меня? это состояние человека Прекрати вынашивать планы убийства каждый укол раскаяния научись мириться с ним Я запрещаю апелляцию ненависть бессильна как джинн в лампе слишком важно ума больше чем достаточно пошла ты чье сумасшествие карканье жалобное и неблагозвучное вижу стрелку бензомера на отметке «ПОЛНЫЙ».Вырезанные кусочки я приклеила на бумагу. Возвращаю их тебе, мама, твоих маленьких рабов. Господи, это же восстание! Восстание Спартака, Рим в огне! Попробуй теперь усмирить их. Попробуй хоть что-нибудь сохранить, пока все не превратилось в пепел.
27
Хрустально-голубые мартовские дни, редчайшая, прекраснейшая пора, пришли как благословение — яркие, торжественные, пахнущие кедром и сосной. Пронизывающе-холодные ветры очистили воздух от малейших примесей, он стал так прозрачен, что видны были гребни гор до самого Риверсайда, яркие и отчетливо-резкие, как в детской раскраске, с пышно взбитыми облачками по бокам. В новостях говорили, что снеговая граница опустилась до четырех тысяч футов. Это были чистейшие синие дни — ультрамарин, подбитый горностаем, — а ночи открывали миллионы звезд, сияющих над головой, как доказательство моей правоты, неопровержимый расчет, основанный на небесных аксиомах.
Как ярок и чист был мир без материнских линз. Я словно заново родилась — сиамский близнец после долгожданного отделения от своего ненавистного уродливого двойника. Тогда я просыпалась рано, с каким-то радостным ожиданием, как ребенок, и спешила навстречу дню, уже не замутненному ядовитым туманом матери, ее вкрадчивыми миазмами. Этот сияющий голубой март стал метафорой для меня, ризой Девы Марии, моим гербом, — голубое поле с горностаевой кромкой, алмазы на черном бархате. Какой я буду теперь, когда жизнь вернулась ко мне, — Астрид Магнуссен, наконец ставшая сама собой?
Дорогая Астрид!
Браво! Хотя твое письмо как стихотворение и оставляет желать лучшего, по крайней мере, в нем видна искра, проблеск огня, обладательницей которого я тебя никогда не считала. Но ты не можешь так легко от меня освободиться, отрезать все связи. Я живу в тебе, в твоих костях и коже, в прихотливых извивах твоих мыслей. Это я сделала тебя такой, какая ты есть. Я сформировала твои чувства и настроения, кровь у тебя в жилах шепчет мое имя. Даже бунтуя, ты все равно остаешься моей.
Ты требуешь от меня стыда и раскаяния? Зачем тебе нужно, чтобы я стала мельче, чем есть на самом деле? Так тебе проще отделаться от меня? Лучше считай, что я выше гротеска, что я живу мифологическими фантазиями.
Я больше не в изоляторе — спасибо за беспокойство. В камере меня ждало, помимо прочих посланий, письмо из «Харпер'з Базар». Сплошные восхваления — «неоткрытый талант!», «тюремная Сильвия Плат!» (хотя я никогда не собиралась накладывать на себя руки и ни разу не была в роли новоиспеченной поэтессы-вундеркинда).
Глупо так сразу отказываться от меня, Астрид. Я кое-кому интересна. Я не вечная узница этого бетонного замка, не Железная Маска, Миллениум на дворе, все может случиться. Если нужно попасть за решетку по несправедливому приговору, чтобы тебя заметили в «Харпер'з»… это почти наверняка стоит того. Учитывая, что, когда я была на свободе, даже письменный отказ из какого-нибудь журнала «Собачья жизнь» был удачей.
Они взяли большое стихотворение на птичью тему — о тюремных воронах, перелетных гусях, я даже голубей описала, помнишь их? Голубей на Сент-Эндрю-плейс. Конечно, помнишь, ты ничего не забываешь. Ты боялась разрушенной голубятни, не хотела идти, пока я не пошумела палкой в зарослях плюща, пугая змей.
Ты всегда боялась сломанных вещей, разрушенных зданий. Потом я узнала, что голуби возвращаются туда, хотя проволочная сетка уже давно развалилась и туда может войти кто угодно, что, по-моему, гораздо больший повод для беспокойства.
Ты хочешь вычеркнуть меня из своей жизни? Попробуй. Только прежде чем пилить доску, на которой стоишь, разберись, какой ее конец прибит к корабельному борту.
Я-то переживу, а ты? У меня есть последователи, я зову их своими детьми. Юные творческие личности с пирсингом в носу и восхищением в глазах, совершающие сюда паломничество из Фонтаны и Лонг-Бич, Сономы и Сан-Бернардино. Приезжают даже из такой дали, как Ванкувер. И, если можно так сказать, они мне гораздо больше по вкусу, чем изнеженные актрисы с брильянтами в два карата на обручальных кольцах. Мои поклонники создают сеть феминисток, лесбиянок, сторонниц Викки [61] , и устроителей перформансов по всему западному побережью, нечто вроде подпольной пропаганды матриархата, превращения его в культ. Они готовы помочь мне чем только могут, простить мне все на свете. А ты?
Твоя любящая мать, Постоянно Мастурбирующая Белая Ворона.
P. S. У меня есть для тебя сюрприз. Я только что познакомилась со своим новым адвокатом, Сьюзен Д. Вэлерис. Узнаешь имя? Защитница осужденных женщин? Та самая, в черных кудряшках, с яркими губами и зубами, как у клацающей заводной челюсти. Она решила сыграть на моем мученичестве. Я не пожалела деталей — для любого адвоката больше чем достаточно.
61
Религия неоязыческого ведьмовства.
Стоя в дверях, я смотрела, как поднимаются облачка над холмами. Нет, мать не могут выпустить. Она убила человека, тридцатидвухлетнего мужчину. Разве при этом что-нибудь значит, что она поэт, тюремная Сильвия Плат? Из-за нее умер человек. Не идеальный, да, эгоист и развратник, ну и что? Оказавшись на свободе, она сделает это еще раз, даже такого повода не понадобится. Смотрите, что она сделала с Клер. Какой адвокат согласится ее защищать?
Нет, она все выдумывает. Хочет поймать меня, сбить с толку, затолкать обратно в сумку со своими книгами. Хватит, больше это не пройдет. Я выбралась наконец из ее холодной утробы, и обратно меня уже не заманишь. Пускай опутывает фантазиями своих новых детей, шепчется с ними под фикусами во дворе для свиданий. Я-то знаю, там есть чего бояться. Просто они еще не догадываются о змеях в зарослях плюща.
По американской истории в Маршаллской школе мы проходили Гражданскую войну. Класс был переполнен, ученики сидели на подоконниках, на книжных полках у дальней стены. Отопление не работало. Мистер Делгадоу в толстом зеленом свитере писал на доске слово «Геттисберг» своим четким наклонным почерком, я старалась поточнее зарисовать его неловкую позу, грубую вязку свитера. Мешала линованная бумага тетради. Учебник истории был открыт на странице с фотографией поля боя.
Дома я рассмотрела ее сквозь увеличительное стекло. Стало видно, что на мертвых не было ни обуви, ни формы, ни оружия. Тела лежали на траве в носках, глядя белыми глазами в сумрачное небо, и невозможно было понять, на чьей стороне воевал тот или другой. Поле кончалось несколькими рядами деревьев, как сценическая декорация; война пошла дальше, не оставив ничего кроме трупов.
В трехдневной битве при Геттисберге участвовало сто пятьдесят тысяч человек, из них пострадало пятьдесят тысяч. Я пыталась постичь этот чудовищный размах. Каждый третий убит, ранен или пропал без вести. Гигантская рваная дыра в кропотливо сотканном жизненном полотне. Клер умерла, Барри умер, а при Геттисберге умерло семь тысяч человек. Как Бог мог смотреть на это без слез? Как Он мог допустить, чтобы солнце встало над Геттисбергом?
Во Франции мы с матерью видели поле боя. Сели в поезд, долго ехали на север. Мать была одета в синий жакет, еще с нами были черноволосая женщина и мужчина в поношенном кожаном пиджаке. Все ели ветчину и апельсины. В апельсинах были красные прожилки, как кровеносные сосуды. На вокзале мы купили маки, взяли такси. Машина остановилась на краю огромного поля. Было холодно, бурая трава шевелилась на ветру, по равнине были разбросаны белые камни. Вспомнилось, каким пустым и холодным было поле, как ветер пронизывал мое тонкое пальто. «Где это?» — спросила я, и мужчина ответил, проведя рукой по светлым усам: «Ici» [62] В волосах у него была гипсовая пыль.
62
«Здесь» (фр.).
Глядя на короткую засохшую траву, я старалась представить грохот пушек, умирающих солдат, но не могла — все было так спокойно, так пусто, и маки у меня в руке вздрагивали, как сердце. Наши спутники фотографировали друг друга на фоне желто-серого неба. По дороге обратно черноволосая женщина дала мне шоколадку в золотой фольге.
Я до сих пор помню вкус этой шоколадки, чувствую пульс красных маков в руке. И мужчину помню. Этьен. Свет в его студию лился сквозь большое окно в потолке — соты из стекла и проволоки. Там всегда было холодно. Серый бетонный пол, старая кушетка в углу, накрытая газетами, на всем слой белой гипсовой пыли. Он делал свои скульптуры из гипса, оборачивая им толстые проволочные скелеты с тряпьем. Пока мать позировала скульптору, я играла с деревянным манекеном.