Белый пиджак
Шрифт:
ГЛАВА II
Профессор на лекции с трудом взбирается на
кафедру и пишет мелом на доске: «Идея».
Студенты записывают в тетради: «Идея».
Профессор продолжает писать: «Идея».
Студенты начинают недоуменно перегля-
дываться.
Наконец,
Коряво выводит на доске: «Идея нахожусь?»
Предваряя начало второй части, хочу коротко остановиться на некоторых причинах, которые побудили меня взяться за перо и написать эту очень личностную, почти автобиографическую повесть. Первое, что я услышал от знакомых и близких людей, прослышавших о моей неразумной, с их точки зрения, затее:
«Ты что, с ума сошел, совсем рехнулся!?! Разве нормальный человек станет публично рассказывать о своих пороках или болезненных пристрастиях? Только мазохист какой-нибудь или очередной любитель геростратовой славы! Зачем портить себе репутацию? Возьми уж тогда псевдоним, что ли, если так уж невтерпеж!».
В точности повторялась народная, и, на мой взгляд, довольно сомнительная мудрость:
« Грех не беда – молва нехороша!».
Это все равно, что:
«Воровать не грешно, главное – не попадаться!».
Возможность спрятаться за забрало псевдонима позабавила, но особенно не воодушевила. В голову приходили какие-то претенциозные глупости типа Игоря Забарханного, Гарри Черноземельского или Зултурганского, Маныча-Погудельского. Чушь, одним словом!
В небольшом городе, где, как поется в одной старой матросской ливерпульской песне, все жители спят, накрывшись одним одеялом, делать что-то под грифом «совершенно секретно» – по крайней мере, смешно. У нас любой чих в 1-ом микрорайоне тут же отдается громогласным эхо в Сити-Чесс или в районе «Поля чудес». И как бы ни надувал спесиво щеки тот или иной известный деятель, народная молва безошибочно доносит – пил, стервец, и не единожды, «Тройной одеколон» вкупе с «Огуречным лосьоном», причем, прилюдно и не таясь.
Профессиональной репутации «признательные показания» повредить никак не могут; что заработал своими руками и головой, то – твое, оно никуда не денется. Ты хоть запейся в молодости, но если дело свое познал и разумеешь, выполняешь его качественно, как следует, то будь ты хоть ведьмаком, извергающим из ноздрей снопы искр, на основной продукции никакое позорное клеймо не появится! Другое дело, если окончательно пропиты мозги и утрачены рабочие навыки. Тогда можно смиренно сказать:
«Мир тени его, когда-то он что-то умел, но это было в далеком прошлом, и об этом не стоит даже вспоминать!»
Так стоит ли изображать из себя, простите, целку в публичном доме? Нормальный человек поймет все правильно, а дефективные субъекты - литературно-художественные журналы и книги, как правило, не читают.
Другой вопрос, ради чего это делается? Люди, не мне чета, в различных формах и различными способами исповедовались в своем пагубном влечении к алкоголю, в иллюзорной надежде предостеречь грядущие поколения. И каждый - на основании собственного трагического опыта, с силой и мощью таланта, присущему каждому из них.
Джек Лондон - в своем автобиографическом романе «Джон ячменное зерно», рассказавший о своей гибели как индивида и писателя. Виль Липатов - в пронзительной повести «Серая мышь», описавший человека в последней стадии алкогольного разложения. Михаил Булгаков - в рассказе «Морфий», с дотошностью истинного клинициста показавший все этапы становления законченного наркомана. Венечка Ерофеев - в классической ернической поэме «Москва – Петушки», смешной и такой страшной, заглянувший в самые черные глубины русского российского пьянства. Список этот можно продолжить.
И что же, после этих исповедей-предостережений человечество перестало пить или убавило свою тягу к саморазрушению? Да ничуть не бывало.
И неужели я льщу себя надеждой добавить что-то к тому, что сделали эти и многие другие незаурядные люди? Но, как бы тщетны не казались усилия каждого отдельного человека, пока существует возможность остановить на краю пропасти хотя бы одну людскую пропадающую душу, это надо делать обязательно.
Не стану скрывать, что и элемент фрейдовского психоаналитического метода – катарсиса присутствует в этой идее: выплескивая на бумагу свои воспоминания, страхи, переживания и сострадание к себе подобным, попробовать добиться очищения духа и, таким образом, решить чисто терапевтическую задачу. А вдруг, это, кроме кого-то другого, и мне самому поможет?...
Но вернемся к тому периоду, на котором заканчивалась первая часть повести, когда в неведомой портняжной мастерской фасон белого пиджака был уже окончательно определен.
Скитания по квартирам студента, изгнанного из общежития, никак не назовешь трагедией, это обычное будничное, житейское явление, даже интересное с какой-то стороны. Но лишение членства во Всесоюзном Ленинском Коммунистическом Союзе Молодежи делало меня в некоторой степени изгоем, и поначалу тяготило. По крайней мере, мне так первое время казалось. Потом мне стало – плюнуть и растереть!
Я сменил множество мест. Проживал на случайных съемных квартирах; у друзей; у подруг, но, как только с их стороны появлялись первые симптомы посягательства на мою свободу и независимость, я мигом бесследно испарялся. Жил у родственников по материнской линии в районе Трусово на другой стороне Волги, носящем имя революционера, чья фамилия почему-то очень ассоциировалась у меня с нижней деталью мужского исподнего белья; на улице имени руководителя восстания рабов в Древнем Риме; и, наконец, в районе со странным названием Криуши. Этимология этого слова мне неизвестна. Не знаю, у кого там были кривые уши, но дома в этом месте стояли в основном деревянные, покосившиеся, вросшие в солончаковую землю, с кирпичными цоколями, покрытыми и разъеденными рапой. Такое прекрасное захолустье, что даже кинорежиссер Леонид Гайдай, выбирая место для съемок очередного фильма из жизни занюханного уездного российского городка, остановил свой выбор именно на нем. Благодатная натура оказалась, ничего не скажешь!
Несмотря на обманчивое внешнее убожество, зайдя внутрь иной кособокой деревянной лачуги в два этажа по скрипящей лестнице с отвалившимися от времени перилами и проваливающимися ступенями, вы могли быть поражены открывшимся перед вашим взором роскошным внутренним убранством, полным набором советской мечты о материальном счастье: богатыми огромными коврами, которые не висели разве что только на потолках; замечательными чехословацкими люстрами; коллекционным фарфором и хрусталем, в тонких гранях которого проскальзывали искры-всполохи – родные сестры звезд Эльдорадо; многочисленными корешками, желательно, чтобы в тон обоев, дефицитных, и поэтому особо престижных книг, страницы которых никем и никогда, похоже, не перелистывались.