Белый шаман
Шрифт:
Омрыкай изумленно посмотрел на мать, жалея, что отец ушел в стадо: уж он-то рассказал бы, как было все на самом деле и почему он назвал сына настоящим чав-чыв. Пэпэв, кинув в сторону Аляека укоризненный взгляд, обиженно поджала губы.
— Может, чьи-нибудь олени и взбесились, а наши как паслись, так и пасутся.
— Ну что ж, еще взбесятся, — загадочно предрек Аляек, разглядывая хозяйку яранги сонно сощуренными глазами.
Старик Кукэну снял малахай, почесал кончиком трубки лысину, весело воскликнул:
— Это диво просто, какая память у тебя, Аляек!
— Я не могу сидеть у очага, где меня оскорбляют! — воскликнул Аляек и, плюнув в костер, пошел прочь из яранги. У входа обернулся, ткнул пальцем в сторону Омрыкая. — Жить ему осталось недолго, совсем недолго! И олени ваши взбесятся. Еще дойдет до них мерзопакостный запах пришельцев.
Омрыкай уткнулся в колени матери и заплакал. Кукэну подсел к мальчику, положил руку на его вздрагивающую спину.
— Ты, кажется, хохочешь? Ну, конечно, хохот трясет тебя, как олени нарту на кочках. Послушай, о чем я хочу тебя попросить…
Омрыкай поднял заплаканное лицо, заулыбался: он любил этого старика, шутки которого, как люди уверяли, могли заставить засмеяться и камень.
— Я же толковал вам, что парень смеется. А мне тут нашептывали, что он плачет. Чтобы Омрыкай и вдруг заплакал?! Если и появились слезы у него на глазах, то это от смеха.
Омрыкай быстро вытер кулачками слезы и вправду засмеялся. Старик, воодушевляясь, подбирался уже к новой шутке:
— О, настоящий чавчыв смеется даже тогда, когда сова приносит ему весть, что из ее яиц вылупились его дети. Услышал бы кто другой такую весть, как я услышал в молодости, — рассудка лишился бы. Однако я остался при своем уме, только уж очень смеялся, челюсти едва с места не сдвинул.
Гости, а за ними Омрыкай расхохотались. А Кукэну, радуясь, что прогнал тучу страха, наплывшую после гнусных слов Аляека, продолжал шутить.
— Так вот, послушай, о чем попрошу. Научи мою старуху понимать немоговорящие вести. Память у нее от старости совсем оскудела, не помнит имя мое. Но не беда, внук мой нашел выход. Ты научил его чертить знаки, обозначающие мое имя, подарил ему палочку, след оставляющую. Верно ли это?
— Да, верно, — охотно подтвердил Омрыкай, еще не понимая, к чему клонит старик.
— Слышали, гости, что сказал Омрыкай? Так вот, имейте это в виду. Как вам известно, у меня вполне достойное имя, не какой-нибудь там Аляек — Кукэну! — Старик постучал по котлу, стоявшему у костра. — Вот от этой посудины происходит мое достойное имя. Кто может без котла обойтись? Так и без меня вы ни за что не обойдетесь. Но вот надо же, старуха забывает, как меня звать. Вчера обозвала плешивым болваном. Кто из вас слышал, чтобы когда-нибудь у меня было такое странное имя? Выходит, никто не слышал. Однако старуха моя так и старается сменить мое имя. Но у нее ничего не получится. Я надежно предостерегся. Внук помог. Настоящее мое имя теперь обозначено тайными знаками вот здесь! — Старик пошлепал себя по голове и наклонил ее к Омры-каю. — Смотри и произнеси вслух, что начертил там мой внук твоей палочкой, оставляющей след. Особенно хорошо оставляет след, если послюнишь ее…
Омрыкай встал на колени, бережно прикоснулся руками к голове старика и увидел, что чуть пониже макушки было написано: «Кукэну». Набрав полную грудь воздуха, мальчик прочитал во всеобщей тишине громко и торжественно: «Кукэну».
— Ка кумэй! — изумились гости.
— Вот так! Что я вам говорил? — радовался старик, пошлепывая себя ладонью по лысине. — Если бы умела старуха эти знаки понимать — никогда меня плешивым болваном уже не назвала бы. Кукэну я. Вот тут так и обозначено! — и опять пошлепал себя по лысине.
Гости вставали один за другим, разглядывая знаки на лысине старика, кто смеялся, а кто, не понимая шутки, высказывал мрачное предположение, что пришельцы, возможно, скоро начнут помечать подобными знаками всех оленных людей.
— Будут! — сделав страшные глаза, подтвердил Кукэну. — Не всех, а кто не способен понимать шутку. У тебя нет такой способности. Зато волос на голове, как травы на кочке. Придется тут вот каленым железом выжигать, как оленя тавром клеймить. — И старик пошлепал себя, вызвав всеобщий хохот, чуть пониже спины.
На следующие сутки опять прибыли гости. На этот раз заявился и Вапыскат. Молча вошел он в ярангу Май-на-Воопки, внимательно огляделся. Пэпэв, меняясь в лице, бросилась доставать шкуру белого оленя, предназначенную для самого важного гостя. Майна-Воопка дал ей знак, чтобы не вытаскивала белую шкуру. Черный шаман потоптался у костра и, не дождавшись особого приглашения сесть на почетное место, присел на корточки у самого входа. Пэпэв поставила перед ним деревянную дощечку с чашкой чая. Руки ее так дрожали, что чай расплескался.
Майна-Воопка встал и сказал:
— Я хочу, чтобы гости знали. Мой сын уже восемь суток живет дома. Он здоров. В стаде он все понимает, как настоящий чавчыв. Рассудок его меня восхищает. Мы уходим с сыном в стадо… Я сказал все.
Вапыскат слушал хозяина яранги, часто мигая красными веками и крепко закусывая мундштук трубки.
— В стадо твой сын не уйдет, — наконец изрек он. — Мне надо как следует на него посмотреть, чтобы понять… смогу ли отвратить от него то, что предрекла похоронная нарта?
— Я знаю предречение Пойгина! — с вызовом сказал Майна-Воопка и, взяв сына за руку, вышел из яранги.
Пэпэв было бросилась к выходу, но остановилась против шамана, медленно опустилась на корточки и тихо сказала с видом беспредельной покорности:
— Отврати. Я знаю, ты можешь быть добрым. Отврати…
— Я не всесилен. И ничего не смогу, если не поможете вы — его отец и мать…
— Я, я помогу! Только отврати…
— Попытаюсь… Я приеду через день, через два. Будешь ли поступать так, как я велю?