Шрифт:
Предисловие
В 1930 году в парижском
К сожалению, мой архив сорокалетней давности сохранился неважно, часть страниц была потеряна. Я показал записи своим друзьям из литературного общества, и они посоветовали мне переработать несколько разрозненных сказок и соединить их в одну повесть. Так появился «Белый Волк».
Внимательный читатель заметит, что над повестью трудились несколько человек. Каждый четверг один из участников литературного общества приносил около страницы текста, которую мы добавляли к уже написанному ранее. Единственным условием этой литературной игры было следовать одному из нескольких сюжетов, сохранившихся в моих записях. Через два года повесть была готова.
Книга, которую вы держите в руках, есть наша дань уважения покойному Порфирию Бортникову. Многое в ней придумано нами, добавлено и изменено. Но, листая ее страницы, я вспоминаю темные воды Реки на закате, вижу господский дом на зеленом холме, уютную гостиную в нем и слышу негромкую речь Порфирия, ушедшего сказочника ушедшей России.
Григорий Диков,
Лугано, 1940 г.
А вот это — давняя история, даже не знаю, какого времени. Может, при царе Петре это было, а то и того раньше. Это сказка длинная, на три вечера, а может, и на все четыре…
Тот берег
Куда они тогда плыли, мне неведомо — может, лучшей жизни искали. Да на нашем косогоре их путь и закончился. Знать, Господь так распорядился, чтобы им на этом месте жить и дальше не ехать.
Стали северяне обживаться, избы рубить, землю пахать. Старое время было, земля стояла бесхозяйная, нежатая и нежитая, лесом заросшая. Эх, какой тогда лес здесь рос! Сейчас-то и дороги есть, около деревни все луга, хутора, церковь каменная стоит, почтовая карета письма развозит… А тогда до Высоцкого только по Реке и добирались: летом по воде, зимой по льду. Тропа через лес, конечно, шла, да полгода по ней проезду не было — топь, буераки, ели вековые. Хотя если вдоль Реки идти,
Долго ли дело — детишки народились, внуки пошли, потом правнуки. И местных стало больше, и бродячие всякие прибились, погорельцы да беглые. Мужики вокруг деревни лес огнем расчищали, чтобы место освободить. Сперва на нашем берегу Реки все расчистили, а потом решили на другой берег перебраться и там хлеб посеять. А если плохо хлеб уродится — так хоть выпас будет, скотину пасти.
По правде, безо всякой надобности было тот лес трогать. Был он густой, с подлеском и валежником, не то что светлые боры на нашем, высоком берегу. Местами, где пониже, стояла на той стороне вода, с разлива до конца лета, а в ней мертвые деревья, и трава болиголов, и мухи все время жужжат. Летом в тот лес придешь, и липко становится, как в бане. На Реке ветерок, волны гуляют, а в чащобе тишь — как ветка под ногой хрустнет, так кажется, будто из ружья кто-то стрельнул. А где этот лес заканчивается — никто не знал. Говорили, что ежели по нему прямо идти, ни жилья, ни дороги не встретишь, а придешь через год к Камню Уральскому. Только так далеко по лесу никто из деревни не ходил.
Был в селе дед один, Терентий. Жил он на отшибе бобылем, не хотел в семью сына идти, и самый старый был в деревне. Так этот дед мужиков отговаривал на том берегу лес жечь. Рубить на дрова, или на избу, например, — это, говорит, пожалуйста, а вот чтобы совсем свести — нельзя. Ему его дед сказывал, а тому прадед, что там нечисть водится и лес стережет. Да кто его послушает, Терентия, когда каждую весну от голода животы сводит.
Собрали в тот год мужики урожай, обмолотили, в амбары заложили и решили после праздника Казанской Богородицы на тот берег ехать, лес палить. Осень тогда длинная была, и дождей мало. Вот, как солнце взошло, стали мужички на лодки грузиться.
В первой лодке пятеро мужиков было, и во второй столько же. Всех по именам уже не упомню. Вроде за старшего у них был Степан, Терентия сын, а еще были там Трофим Брязга, Мисаил и Прохор бортники, Василек, Степана сродственник, Федоска, Никифорко и еще Афоня какой-то, из пришлых. Степан был мужик осанистый, двумя пальцами мог медную копейку согнуть. Только в то время если у кого копейка была, ее не гнули, а подальше прятали. Степана Савельева на деревне уважали и если что, к нему шли рядиться. Он и спор разбирал, и обидчика исправлял, если надо было. Важней Степана никого тогда не было, только поп.
А вот Афоня был совсем не то, что Степан. Мелкий человек, и почти без бороды. Зато грамотный и хитрый. Он, перед тем как к нам в деревню прийти, по миру бродил: и в Москве жил, и в Киеве бывал, и даже в Царьград ездил. Что за дела у него в Царьграде были — не знаю, а вот от московской жизни ему клеймо досталось. Мужики в бане разглядели, как он шайкой ни прикрывался. Да нам какое дело, с клеймом он или без! В деревне Афоня себя вел тихо и стал даже вроде как свой, хотя и не очень.
Ну а про других и рассказывать нечего, только имена их и остались, а о многих и того не помнят. Обычные наши мужички, только покрепче нонешних. Гребут себе, про урожай разговаривают, про зиму скорую.
По осени вода холодная, тягучая, пар от нее идет и звуки глушит — только и слышно, как весла по воде шлепают. Как доплыли мужики до середины Реки, совсем стало не разобрать, где вода, где суша, — все туманом заволокло. Притихли гребцы, ежатся, несет их стремнина неведомо куда. Стал Степан их подбадривать: правьте, говорит, со стремнины на сталую воду, к низкому берегу. А сам встал на носу и песню запел. Да не успел допеть, как лодка о берег стукнулась. У Степана голос пресекся, еле на ногах устоял.