Берег Утопии
Шрифт:
Георг. Почитательниц, я хотел сказать.
Наташа. Я тоже ею восхищаюсь. Влюбившись в Листа, она последовала зову сердца. Ничто не могло ее остановить – муж, дети, репутация…
Hатали. Прямо как Жорж Санд и Шопен!.. Ох уж эти пианисты! А вы играете, Георг?
Георг. Когда-то играл. Я и сочиняю немного. Эмма говорит, что если бы я занимался, то берегись и Шопен и Лист.
Натали вскакивает и тянет Георга за руку.
Натали. Тогда пойдемте!
Входит Герцен.
Георг нам сейчас сыграет!
Наташа (обращается к Натали, предостерегающе). Натали…
Натали (притворяется). Что?
Наташа. У нас нет рояля.
Натали (с вызовом). Ну и что?
Женщины бурно и весело обнимаются
21 июня 1848 г
Улица. Нищий в рваной рубахе с костылем.
Тургенев пишет за столиком в кафе.
Сначала ничего не было заметно… Но чем дальше я подвигался, тем более изменялась физиономия бульвара. Кареты попадались все реже, омнибусы совсем исчезли; магазины и даже кофейни запирались поспешно… народу на улице стало гораздо меньше. Зато во всех домах окна были раскрыты сверху донизу; в этих окнах, а также на порогах дверей теснилось множество лиц, преимущественно служанок, нянек, – и все это множество болтало, смеялось, не кричало, а перекликивалось, оглядывалось, махало руками – точно готовилось к зрелищу; беззаботное, праздничное любопытство, казалось, охватило всю эту толпу. Разноцветные ленты, косынки, чепчики, белые, розовые, голубые платья путались и пестрели на ярком летнем солнце, вздымались и шуршали на легком летнем ветерке… Впереди вырезалась неровная линия баррикады – вышиною аршина в четыре. По самой еесередине, окруженное другими, трехцветными, расшитыми золотом знаменами, небольшое красное знамя шевелило – направо, налево – свой острый, зловещий язычок… Я подвинулся поближе. Перед самой баррикадой было довольно пусто, человек пятьдесят – не более – бродило взад и вперед по мостовой. Блузники пересмеивались с подходившими зрителями; один, подпоясанный белой солдатской портупеей, протягивал им откупоренную бутылку и до половины налитый стакан, как бы приглашая их подойти и выпить; другой, рядом с ним, с двуствольным ружьем за плечами, протяжно кричал: «Да здравствует республика, демократическая и социальная!» Подле него стояла высокая черноволосая женщина в полосатом платье, тоже подпоясанная портупеей с заткнутым пистолетом; она одна не смеялась… Между тем все громче и ближе слышались барабаны…
Звук барабанов, толпа, стрельба.
Натали, с Колей на руках, няня с коляской с трехлетним ребенком (Тата) и мать, держа Сашу за руку, быстро переходят улицу. Саша несет триколор на палке, о которую он то и дело спотыкается.
Натали. О Господи, о Господи – скорее… Там омнибусы, набитые трупами.
Мать. Ради детей – ты должна держать себя в руках.
Герцен встречает их и берет Колю.
Герцен (Саше). Ступай с мамой. Это тебе зачем?
Саша. Бенуа сказал, что им надо приветствовать конную полицию.
Герцен. Иди в дом.
Натали. Ты видел?
Герцен. Видел.
Натали. Омнибусы?
Герцен. Видел. Иди в дом, иди в дом.
Снова слышен голос Рашели, но «Марсельеза» утопает в грохоте винтовочных выстрелов. Все уходят. Герцен остается, замечает нищего.
Герцен. Чего вам нужно? Хлеба? К сожалению, хлеб в теорию не входил. Мы люди книжные и решения знаем книжные. Проза – вот наша сила. Проза и обобщение. Но пока все идет просто замечательно. В прошлый раз – во времена Робеспьера и Дантона, в тысяча семьсот восемьдесят девятом – произошло недоразумение. Мы думали, что сделали открытие, что социальный прогресс – это наука, как любая другая. Предполагалось, что Первая республика будет воплощением просвещенного разума, морали и справедливости. Согласен, результат стал горьким разочарованием. Но теперь у нас совсем новая идея. Теперь История – главное действующее лицо и одновременно автор пьесы. Мы все – участники драмы, которая развивается зигзагами, или, как мы говорим, диалектично, и которая должна завершиться всеобщим благополучием. Возможно, не для вас. Возможно, не для ваших детей. Но всеобщее благополучие – это наверняка, можете поставить в заклад вашу последнюю рубаху, которая, как я вижу, у вас еще есть. Ваша личная жертва, прочие бесчисленные жертвы, принесенные на алтарь Истории, все преступления и безумства нашего времени, которые вам могут казаться бессмысленными, – все они только часть гораздо большей драмы. Наверное, вам она сейчас не по вкусу. Что ж, на этот раз судьба так повернулась, что вы – это зиг, а они –
27 июня 1848 г
Внутри дома. С улицы доносится бодрая музыка. Коля сидит на полу и играет с волчком. Бенуа впускает Тургенева, приносит Герцену письма на подносе и уходит.
Тургенев. Ты выходил из дома? Удивительно, как быстро жизнь входит в колею. Театры открыты, по улицам ездят коляски и кабриолеты, дамы и господа осматривают развалины, словно они в Риме. Подумать только, что в пятницу утром прачка, которая принесла белье, сказала: «Началось!» И потом эти четыре дня – взаперти, в этой ужасной жаре, прислушиваясь к выстрелам, догадываясь, что там происходит, и не имея возможности что-либо предпринять – это была пытка.
Герцен. Зато с чистым бельем.
Тургенев (пауза). Если уж мы собираемся беседовать…
Герцен. Я никакой беседы не затевал. На твоем месте я бы и дальше ничего не предпринимал. За такие четыре дня можно возненавидеть на всю жизнь.
Тургенев. Хорошо, тогда я уйду. (Пауза.) Только позволь тебе заметить, что кто-то и белье должен стирать.
Герцен. Письмо от Грановского. Погоди, пока он узнает! (Открывает письмо.) Все вы, либералы, забрызганы кровью, как бы вы ни старались держаться на безопасном расстоянии. Да, у меня есть прачка, может быть, даже несколько – откуда мне знать? Весь смысл держать прислугу в том и заключается, чтобы мы, счастливое меньшинство, могли сосредоточиться на нашем высшем предназначении. Философы должны иметь возможность думать, поэты – мечтать, помещики – владеть землей, щеголи – совершенствовать искусство повязывать галстук. Это своего рода людоедство. Бал может состояться без гостей, но невозможен без слуг. Я не сентиментальный моралист. Природа сама безжалостна. До тех пор, пока человек думает, что для него естественно быть съеденным или съесть другого, кому, как не нам, держаться за старый порядок, при котором мы можем писать рассказы и ходить в оперу в то время, как кто-то стирает наши сорочки? Но в ту минуту, когда люди поняли, что это разделение труда совершенно неестественно, – все кончено. Я нахожу утешение в этой катастрофе. Груда мертвых тел – свидетельство республиканской лжи. Они держатся за власть с помощью призывов и лозунгов, а на тех, кто недоволен, всегда найдется полиция. Полиция – это силы реальности в условиях воображаемой демократии. При любом режиме власть передается вниз по цепочке до тех пор, пока ее печать не ляжет на лоб полицейскому, как капля миро ложится на лоб императора при помазании. Но зато теперь мы знаем, что для установления тирании не обязательно иметь императора: когда под угрозой собственность, и социал-демократы справятся. Улыбки не сходят с лиц консерваторов, стоило им только понять, что вся эта история была не более чем мошенничеством. Либералы хотели республики для своего узкого образованного круга. Вне его – они те же консерваторы. Теперь или все, или ничего. Никаких компромиссов, никакого прощения.
Тургенев (мягко). Ты не думаешь, что доводить все до крайности – это чисто русская черта?
Герцен (холодно). Уверенность в своей правоте – свойство молодости, а Россия молода. (Язвительно.) Компромисс, увиливание, способность придерживаться двух прямо противоположных убеждений и при том относиться к обоим с иронией – это древнее европейское искусство, которое пока все еще мало распространено в России.
Тургенев (с издевкой). Как кстати ты об этом заговорил, ведь я и сам…
Герцен не может удержаться и начинает смеяться. Тургенев начинает смеяться вместе с ним, но скоро его смех переходит в гнев.
Герцен. Ты сам напросился.
Тургенев. Умение поставить себя на место другого и есть цивилизованность, и этому нужно учиться веками. Нетерпение, глупое упрямство, доводящее до разрушения, – все это приходится прощать молодости, у которой недостаточно воображения и опыта, чтобы понять, что все в этой жизни движется и меняется и почти ничего не стоит на месте.
Герцен (с письмом Грановского в руках – вскрикивает). Что это за Молох, который пожирает своих детей?
Тургенев. Да, и еще эта твоя любовь к мелодраматической риторике…
Герцен. Белинский умер.
Тургенев. Нет, нет, нет, нет, нет… Нет! Довольно болтовни, довольно. Болтовня, болтовня, болтовня. Хватит.
Входит Натали и идет к Герцену.
Натали. Александр?…
Сентябрь 1847 г. (Возврат.)