Берег
Шрифт:
Самсонов фыркнул губами.
— Стало быть, у вас рай земной?
— Германия — и маленький ад, и маленький рай, а вашим любимым простым немцам, получающим хорошие марки, господин Самсонов, по вечерам нет ни до чего дела, кроме жратвы и телевизора! — решительно вступила в разговор Лота Титтель. — Сидят себе у телевизоров и глазами жуют мещанские программы, которыми их угощает мой толстяк, умеющий делать деньги не хуже какого-нибудь янки!
Она упругой своей фигуркой заворочалась между Никитиным и Самсоновым, подперла кулачком подбородок, подалась вперед и вмиг изобразила накрашенным, удлиненным лицом дремотно-отупелое выражение по-бычьи жующего человека, сказала сонно:
— Вот
— Прекрасно изобразили, — ответил Никитин. — И хорошо сказали. Значит — жевательная резинка для глаз? Так надо понимать?
— Хорошего тут мало, — твердо по-русски проговорил Самсонов, словно бы между прочим отвечая и Никитину, затем выжав насильственную улыбку, спросил Лоту Титтель: — Вы понимаете всю пагубность одурачивания телевизором и не хотите внушить своему мужу, чтобы он изменил программу, сделал ее насыщенной смыслом?
— Я не хочу, чтобы мой муж разорился, — сказала со смехом Лота Титтель. — Нравится вам или не нравится, а в нашем обществе командуют деньги.
— Тогда, простите меня, госпожа Титтель, ваша уважаемая западная интеллигенция разъедена конформизмом. Слова, все слова. Одни слова. Конформизм, прикрытый словами. И сотрясение воздуха!
— Платон, дорогой, не забывай, что ты гость, и воздержись поносить хозяев, — тоже как бы между прочим сказал по-русски Никитин, покоробленный насмешливой категоричностью Самсонова, которая время от времени мешала и сердила его на дискуссии, как и это вот невоздержанное заключение о конформизме, будто познанном им раз и навсегда. И, силясь сознательно вытравить, перебороть неутихающее раздражение против Самсонова, он подумал: «После вчерашнего разговора мы еще помним колкости, сказанные друг другу, и оба, конечно, не правы».
— Вы — очень серьезный и, должно быть, очень счастливый человек, господин Самсонов, — сказал Дицман выразительно, но ирония в его голосе кольнула Никитина: похоже было — сообразительный Дицман уяснил смысл русской фразы и объединялся с ним.
— Иногда убежденность, — проговорил Никитин, — мы воспринимаем как прямолинейность. И это часто говорит в пользу того, кто убежден, и о слабости того, кто в «да» всегда видит обратное — «нет»…
— Господа, прекращаем спор, будем считать, что мы нашли, потеряли и вновь нашли истину! — примирительно воскликнул Дицман. — А истина наша такова: интеллигенция всех стран, объединяйтесь!
— Я согласна с господином Никитиным. Западной интеллигенции не хватает твердой точки зрения, — сказала мягко госпожа Герберт и рукой в перчатке легонько поправила панорамное зеркальце у переднего стекла, радужно облитого подвижным неоном реклам.
«Да, вот она сидит, мы едем в одной машине в какой-то ресторан, — это Эмма, это она… госпожа Герберт. И был когда-то Кенигсдорф, и был май, и солнце, и мы были молоды, и ничто нас не сдерживало, даже война. И неужели тогда, в молодости, можно было вообразить, что мы встретимся в Гамбурге другими людьми… совсем другими, прожившими целую жизнь? Все это непостижимо, но это так…»
И он время от времени замечал, что она краем глаза взглядывала в панорамное зеркальце, то и дело вспыхивающее под близким светом фар задних машин, но эти белые вспышки мешали Никитину встретить ее взгляд, и он видел, как пробегали по ее щеке, по волосам, по уголку поднятого на секунду глаза блики уличных огней, видел обтянутые черной кожей ее руки на руле — и где-то в глубине сознания мучительно томила мысль о чем-то только что понятом и оборванном, неспокойном и незавершенном, что случилось с ним в далеком мире очень давно или в молодом полузабытом сне войны. В то же время шестым чувством Никитин угадывал, что она ни на минуту не забывала тот разговор в первый вечер, как не забывал его и он, и, вспоминая о ее виноватой сдержанности тогда, ласковой мягкости взгляда, с улыбкой обращенного ему в глаза, он сейчас испытывал болезненно разжимающееся, тоскливое и горькое любопытство: в том разговоре не хватило смелости спросить, замужем ли она, счастлива ли, есть ли у нее дети?
«Это немыслимо, — подумал Никитин, — она сидит здесь, в машине, и я рядом с ней, а все прежнее осталось только в памяти».
— Господа, если сегодня я ваш гид, то наш план таков… — раздался впереди живой голос Дицмана. — Идея созрела в процессе движения. Мы идем в музыкальный ночной кабачок «Веселая сова». Но подъезда туда нет. Поэтому машину оставим на стоянке и дойдем пешком. По дороге я заведу мужчин в одну знаменитую улочку, где много весьма любопытного и пикантного, что есть только в Гамбурге. Приличным дамам вход туда, к сожалению, запрещен. Вот вам, господа, пример ограничения свободы! Через десять минут мы встретимся у «Веселой совы». Итак! Очаровательные дамы, у вас нет возражений?
— Какое неравноправие! — Лота Титтель сделала капризную гримасу и откинулась на сиденье. — Не похитят ли нас по дороге к кабачку иностранные моряки? И встретимся ли мы после этой улицы через десять минут? Это очень опасное для мужчин место.
— Мы будем ждать вас, — сказала госпожа Герберт и, поворачивая машину из хлынувшего навстречу сумасшедшего неистовства, хаоса огней к стоянке, опять мельком посмотрела в зеркальце, — и тут Никитину почему-то померещилось, что он ощутил, как сблизилось и разъединилось бесконечным пространством время, отдалив на целую жизнь (его и ее) лучшие годы молодости.
«Мог ли я, молодой, наивный, решительный, додумать в те невероятные дни после Берлина, что через много лет, через бездну двух с половиной десятилетий она, та милая Эмма, робко вошедшая в мансарду с подносиком, будет сидеть за рулем машины, говорить вот эти слова, искать моего взгляда в зеркальце, а я буду искать в себе то, что беспощадно стиралось временем?»
Позади главная улица Сан-Паули пылала огнями баров, ночных клубов, огромными вывесками кинотеатров, с буйным безумием веселья бежали в беззвездном небе над крышами огненные конвейеры, вращались раскаленные туманности, горизонтально и вкось скакали над металлическими заторами машин, пульсировали пунктиры реклам, смешанные извержения неона обнаженным светом изливались на тротуары, везде кишевшие черными толпами, а за углом центральной улицы, куда от стоянки повел их Дицман, было захолустно, полутемно, гулко звучали шаги прохожих, тускловато горели редкие фонари. Потом кинулась в глаза отдельная, очень яркая лампочка сбоку железных ворот, в проем которых входили мужчины, возникая из темноты, и здесь, возле ворот, Дицман с загадочным лукавством понюхал незажженную сигарету, объяснил, снизив голос:
— За воротами — улица женщин, их квартиры. Одна особенность этого места: женщина не имеет права первая пригласить вас к себе, как обычная проститутка, право выбора только за мужчиной. Вы увидите — они сидят, как в витрине. Церемония следующая: если вам понравится девочка, вы должны постучать в окно и договориться о цене и о всем другом…
— Пожалуй, вы думаете, господин Дицман… — заговорил Самсонов, вынул носовой платок и так трубно высморкался, что запрыгали очки, побагровел лоб. — Пожалуй, вы думаете, что для нас какой-либо особый интерес представляет гамбургская проститутка? — договорил он сердито, обтирая крупный свой нос. — Для какой цели еще это?