Берлинские похороны
Шрифт:
В прихожей женский голос говорил:
— Сколько раз тебе повторять — никакого велосипеда? — Я не расслышал, что ответил мужской голос, но женский продолжил: — Только на улице, мы для этого и платим налоги на строительство дорог.
Хэллам сказал:
— Я никогда не ем хлеба и масла.
Я, глотнув чая, кивнул, Хэллам открыл окно и выпустил муху. Потом сказал:
— И, что интереснее всего, он знает это. — Хэллам издал смешок, как бы подчеркивая иронию жизни и слабость человеческой натуры. — И он знает это, — повторил Хэллам и вдруг неожиданно спросил меня: — А вы случайно не сидите на моем Бартоке?
Он пересчитал пластинки, будто боялся, что я мог спрятать парочку под плащом, потом собрал чашки и поставил их рядом с раковиной.
Задрав
— Сейчас двадцать минут двенадцатого, — сказал я.
Он шикнул на меня и закатил глаза, демонстрируя, с каким тщанием он прислушивается к своим молчащим часам.
Намек я понял. Хэллам открыл дверь еще до того, как я успел произнести: «Да, но я должен...»
Он шел за мной по прихожей, словно боялся, что я могу стянуть линолеум. Через верхнее окно над дверью падал свет, рисуя на каменном полу узор в духе Уильяма Морриса. На стене висел телефон-автомат с записками и старым неотправленным письмом, адресованным в налоговое управление, письмо было заткнуто за телефонные справочники. Одна из записок гласила: «Мисс Мортимер уехала по делу в Испанию». Она была написана губной помадой на обороте старого конверта.
В метре от пола на старых коричневых обоях зияли дыры. Хэллам поднял с пола консервную банку с надписью «Велосипедная аптечка» и узорами из ромашек и велосипедных колес, прищелкнул языком и поставил ее на первый том телефонного справочника.
За ручку входной двери он схватился двумя руками. На двери тоже висела записка: «Не хлопайте дверью, не будите людей». «Дейли мейл» и йогурт были на прежнем месте, с улицы доносился перезвон молочных бутылок.
Хэллам протянул мне свою безжизненную руку.
— Лучший специалист по ферментам, — сказал он.
Я кивнул.
— В мире, — сказал я, протискиваясь боком в полуоткрытую дверь.
— Дайте ему вот это, — сказал Хэллам, сунув мне в руку кусочек сахара в фирменной обертке «Лайонас».
— Семице? — тихо спросил я.
— Лошади молочника, мыслитель. Вон она. Очень добродушное животное. А если вы увидите Конфуция...
— Ладно, — прервал я его, спускаясь по ступеням на пыльную пышущую жаром мостовую.
— Боже, я же не вернул вам шиллинг, который опустил в газовый счетчик, — сказал Хэллам. В карман он при этом, правда, не полез.
— Пожертвуйте его Королевскому обществу защиты животных, — отозвался я. Хэллам кивнул. Я огляделся, Конфуция нигде не было видно.
Глава 2
Робин Джеймс Хэллам
После ухода посетителя Хэллам снова посмотрел в зеркало. Он пытался определить свой возраст.
— Сорок два, — сказал он самому себе.
Голова его еще не начала лысеть. Человек с хорошей шевелюрой выглядит моложе. Потребуется, конечно, немного подкрасить, о чем он, впрочем, задумывался не раз в последние годы, еще до того, как перед ним встала проблема новой работы. «Каштановые, — подумал он, — светло-каштановые». Чтобы не очень было заметно, нечего краситься в яркие цвета, сразу станет ясно, цвет волос не свой. Он повернул голову, стараясь разглядеть профиль. У него было худое аристократическое, типично англосаксонское лицо. Нос имел хорошо очерченные крылья, кожа плотно обтягивала скулы. Чистокровка. Он часто думал о себе как о беговой лошади. Это была приятная мысль, она легко ассоциировалась с зелеными лужайками, бегами, охотой на куропаток, балами, элегантными мужчинами и нарядными женщинами. Он любил думать о себе таким вот образом, хотя чистокровность его была сугубо чиновничьего свойства. Ему нравилось быть правительственным чиновником. Хэллам засмеялся своему отражению, его отражение ответило дружелюбно, с достоинством.
Хэллам возвратился к патефону. Он погладил блестящую, безупречно чистую фанерную крышку и с удовольствием отметил, как тихо она открылась; британское — значит отличное. Он выбрал пластинку из своей большой коллекции. Там были все крупнейшие композиторы двадцатого века: Стравинский, Берг, Айвс. Он выбрал одну из записей Шенберга. Маленький черный диск был безупречен — гигиеничен и чист, как... Почему в природе не существовало ничего столь же чистого, как его пластинки? Он положил пластинку на круг патефона и поставил звукосниматель на самый ее краешек. Сделано это было очень искусно. Раздалось тихое шипение, и вдруг комната наполнилась прекрасными звуками «Вариаций для духового оркестра». Он любил эту музыку. Сев на стул, он поерзал, как кошка, чтобы найти самое удобное положение. «Как кошка», — подумал он, мысль ему понравилась. Вслушиваясь в переплетающиеся нити инструментальных звучаний, он решил, что, когда музыка закончится, он закурит сигарету. Прослушав обе стороны, он подумал: вот еще раз прослушаю обе стороны, тогда и закурю. Он снова откинулся на стуле, довольный своей выдержкой.
Он часто думал о себе как о монахе. Однажды в туалете своего учреждения он услышал, как один из молодых клерков назвал его в разговоре с кем-то «старым отшельником». Ему это понравилось. Он оглядел свою келью. Каждая вещь была здесь тщательно подобрана. Он ценил качество в старомодном значении этого слова. Как он презирал людей, которые обзавелись современной модной печью, но разогревают в ней только замороженные продукты из универсама. У него же была всего только газовая горелка, но ведь самое важное — это то, что на ней готовится. Свежие деревенские яйца и ветчина — это превосходно. Он тщательно жарил их на сливочном масле, хотя к транжирам себя не причислял. Очень немногие женщины умели жарить яичницу с ветчиной. Да и остальное тоже. Он помнил одну свою квартирную хозяйку, у которой всегда разливались яичные желтки, а на белках оставались черные жженые пятнышки. Сковороду как следует вычистить не могла, только и всего. Сколько раз он ей об этом говорил! Он подошел к умывальнику и взглянул в зеркало.
«Миссис Хендерсон, — произнес он отчетливо, — перед тем как жарить яичницу с ветчиной, сковороду надо чистить бумагой, а не просто мыть водой». — Он приятно улыбнулся. В этой улыбке не было ничего нервного, она приглашала к разговору. Именно такая улыбка и приличествовала ситуации. Он гордился своим умением подобрать улыбку к любой ситуации.
Музыка все еще звучала, но он все равно решил закурить, рабом патефона он ни за что не будет. Решение его будет компромиссным. Он закурит сигарету, но сорта «Бачеллор» — дешевых сигарет, которые он держал для гостей. Он гордился своим уменьем идти на компромиссы. Он подошел к сигаретнице. Там лежало четыре штуки. Он решил не трогать этих сигарет. Четыре — хорошее число. Да. Он взял сигарету из полной пачки «Плейерс №3», которую держал в ящике с вилками и ножами. «Тридцать девять, — подумал он вдруг. — Именно этот возраст я себе и укажу».
Звук оборвался неожиданно. Хэллам снял пластинку, сдул с нее пылинки, сунул в конверт и положил с нежностью на кровать. Он вспомнил девушку, которая дала ему эту пластинку. Рыжую девушку, которую он встретил в этом ужасном заведении под названием «Сэддл-Рум». По-своему приятная девица. Американка, весьма капризная, не очень следящая за своим произношением, но затем Хэллам подумал, что в Америке ведь нет приличных школ. Ему стало жаль девушку. Нет. Ему не жалко девушек, они все... плотоядные. И что еще хуже, некоторые и не очень чистые. Он подумал о человеке, которого Доулиш только что присылал к нему, он бы не удивился, если бы узнал, что этот человек учился в Америке. Хэллам взял на руки сиамского кота.