Бернард Шоу
Шрифт:
Эта беседа с Шоу вошла затем в книгу, написанную Кингсмиллом и мною и носящую название «Поговорим о Дике Уиттингтоне». Книга вышла в 1947 году. Шоу говорил с нами о Диккенсе и Герберте Уэллсе.
О Диккенсе:
— Вся беда в том, что его обременяла большая и глупая семья. Он должен был зарабатывать очень много, чтобы содержать эту ораву, и черпал силы в брэнди и прочей отраве. «Эдвина Друда» он писал почти что мертвой рукой. Сапси и Груджиус, как заведенные, разыгрывают старые трюки, но жизни в них нет никакой. Это мне напоминает одну смешную историю. Я должен был защитить свои авторские права на «Профессию Кэшеля Байрона» и с этой целью написал «Великолепного Бэшвилла». Пьесу поставило Сценическое общество. Я искал комического актера и в конце концов нашел. Фамилия его была Уиз. Он, казалось, был рожден для моих
О Герберте Уэллсе:
— На Уэллса нельзя долго сердиться. Он честно признается, что у него истерический темперамент. Помню, мы как-то встретились наутро после того, как появилась его ужасающая статья обо мне [203] . Я имел все решительно основания отделить ему голову от туловища. Но он выглядел таким маленьким и смущенным, что я просто пожал ему руку. В другой раз, когда я его чем-то прогневил, он написал мне: все говорят, что вы гомосексуалист; он, Уэллс, всегда это отрицал, но больше отрицать не намерен. Кстати, я только что составил о нем некролог для «Нью Стэйтсмен», но вы об этом помалкивайте.
203
Речь идет, по-видимому, о статье «И. Павлов и Б. Шоу», опубликованной на русском языке в журнале «Наука и жизнь» (1967, № 6).
Уэллс умер только через год. Шоу отдал дань их старому знакомству на девять месяцев раньше срока.
Наша дружеская беседа продолжалась часа два. Нас угостили чаем. Прощаясь, мы в один голос сказали, что были необыкновенно рады его видеть. Он отвечал вопросом:
— А разве могло быть иначе?
БЕЗ МАЛОГО СТО ЛЕТ
В 1946 году Шоу стукнуло девяносто. Однако лейбористское правительство не откликнулось на это событие. Своим существованием в Парламенте Лейбористская партия была обязана прежде всего супругам Уэбб и Шоу. Поэтому нерасторопность лейбористов в связи с юбилеем многим могла показаться странной. В оправдание британского правительства — пожалуй, единственного в мире правительства, которое умудрилось прозевать такое событие, — я могу сказать одно: в любой другой стране на этот юбилей рассчитывать вообще не пришлось бы. В других странах судьба Шоу была бы решена уже задолго до его семидесятилетия. Во Франции его бы почти наверняка зарезали. В Соединенных Штатах — если взять за образец судьбу Юджина Дебса — Шоу ждало пожизненное заключение. В Турции, Германии или Италии, в Испании или Японии его бы пришлось «устранить». В Англии же он остался цел и невредим. О чем это говорит? О том, что он и сам признавал в хорошем расположении духа: мы — единственная в мире цивилизованная, ну, пусть хоть наполовину цивилизованная, великая держава.
И все же в этот год его не обошли почестями. Его почтили ведущие газеты всех стран. Национальная книжная лига устроила на Олбимэрл-стрит, 7, выставку первых изданий Шоу, его рукописей, фотодокументов. 19 июля Шоу прикатил из Эйота на вернисаж.
Он появился после торжественной речи доктора Инджа, мельком взглянул на экспонаты, бросил: «Ну, леди и джентльмены, зверя вы видели; теперь — до свиданья», — и махнул обратно в Эйот.
Он согласился принять титул почетного гражданина Дублина. До сих пор, сказал Шоу, ему удавалось уклоняться от почестей из чужеземных краев, и «один только Дублин может быть уверен, что, несмотря на мое бесконечно бурное прошлое и настоящее, я не опозорил его доброго имени». 28 августа в Эйот прибыла делегация дублинского муниципалитета, и Шоу расписался в списке почетных граждан города. Он согласился также стать первым почетным гражданином Сент-Панкраса, где около полувека назад работал в приходском управлении и в муниципальном совете.
В Эйоте нужно было сменить бак водяного отопления, и Шоу пожаловал на неделю в Лондон. 9 октября он намеревался присутствовать на торжественной церемонии в ратуше Сент-Панкраса, но накануне упал со стула и ушиб бедро. Он не сразу оправился от потрясения и некоторое время просто лежал на полу. Терапевт, хирург и рентгеноскопия не обнаружили повреждений, но ему было больно ступать на левую ногу, и его уложили в постель. Для Сент-Панкраса он наговорил речь, которая была выслушана собравшимися в зале заседаний совета. В речи он признавался, что «раза три в неделю регулярно спотыкается и падает», но умолчал, что нынешнее падение доставило ему больше хлопот, чем обычно.
Мы с женой зашли к нему вечером 10 октября. Уайтхолл-Корт кишмя кишел репортерами; двое из них снимали Шоу со вспышкой. Но общее возбуждение уже спадало и нам удалось насладиться спокойной беседой. Хозяин был в постели. Так хорошо он не выглядел уже много лет: розовощекий, словно младенец. Казалось, падение пошло ему только на пользу. Говорил он весьма энергично, хотя его нижний зубной протез покоился на столике у изголовья. К стене, где стояла кровать, были прислонены костыли, которыми он пользовался в 1898 году, после тогдашнего падения, и которые теперь снова понадобились.
Целью моего визита было узнать какие-нибудь новые подробности о Кейре Харди. Мне был заказан сценарий о его жизни. Уходя от Шоу, мы знали новые подробности не только о Харди, но и о сэре Эдуарде Грее, о Рамзее Макдональде, о Наполеоне, Веллингтоне и фельдмаршале Монтгомери, о Томасе Эдуарде Лоренсе и Томе Пейне.
— Англичане, — сказал Шоу, — нация любителей, а не профессионалов. И английские генералы и английские писатели — все любители.
Я заметил:
— Потому-то мы выиграли столько войн и создали величайшую в мире литературу.
Предупреждая неизбежные возражения, не переводя дух, я спросил, о чем говорил с ним Монтгомери.
— Это я с ним говорил. Он хотел узнать, какого я мнения об английском генералитете. Я ответил, что такой штуки нет и не было. Был Хег, был Монтгомери. И еще я добавил, что есть два типа генералов: следующие законам военного искусства и нарушающие эти законы, профессионалы и любители, Наполеон и Веллингтон. Монтгомери намекнул на то, что он, как и Веллингтон, следует своим собственным законам. Он сказал еще, что хотел бы уничтожить войну.
— Какая неблагодарность! Что если бы писатель, своей славой обязанный перу, сказал бы: хочу уничтожить сочинительство?! А похож Монтгомери чем-нибудь на Томаса Эдуарда Лоренса?
— Нисколько! Лоренс был чистой воды актером. За несколько недель до его гибели я спросил жену (Лоренс был ее близким другом), отчего его так давно у нас не было, и выслушал в ответ: «Но он ведь такой несносный обманщик!»
Я был несколько удивлен, что Шоу не заговаривает о моей вышедшей в июне биографии Уайльда. Раньше он всегда интересовался моими жизнеописаниями, довольно подробно их со мной обсуждал. По крайней мере трижды он всячески старался отговорить меня от работы над биографией Уайльда. Отчасти это молено было объяснить тем, что он связал себя хвалебным отзывом, который дал книге Фрэнка Харриса, в высшей степени недобросовестной. Здесь были замешаны pi искренняя неприязнь к Уайльду и ревность к нему. Я лишь однажды заметил в поведении и речи Шоу следы непритворной враждебности: как раз когда говорили о его знаменитом соотечественнике. Я послал Шоу свою книгу. Боюсь он разве что подержал ее в руках. Его молчание меня поэтому и обескуражило: он так нахваливал книгу Харриса, что теперь ему пришлось бы сознаться во всех глупостях, которые он наплел. Такая самоотверженность не под силу любому смертному, а уж Шоу-то частыми раскаяниями не страдал.
Неприязнь к Уайльду отшибла у Шоу память. Он, скажем, сохранил для потомства тот факт, что их личные отношения были не свободны от трений, хотя они признавали литературное дарование друг друга; что когда Уайльд был приговорен к тюремному заключению, именно Шоу составил петицию о его освобождении, что в последние годы жизни Уайльда они обменялись надписанными экземплярами книг. Но разве можно было дождаться от Шоу рассказа о том, как никому не известный автор послал знаменитому Уайльду «Квинтэссенцию ибсенизма» и «Дома вдовца» и получил от Уайльда письма с горячим одобрением его сочинений?