Бернард Шоу
Шрифт:
Он начал новую атаку:
— Чапмен был современником Шекспира. Чапмен был его соперником. Он был и ученый знатный и Гомера переводил. «Державный строй» его белого стиха красноречиво говорит в его пользу. Чапмен — «нудный схоласт»?! Как у вас только язык повернулся сказать такое о создателе Бюсси д’Амбуа?! Чапмен — «не соперник»? А вы в таком случае — не критик! Он умер в нищете. И вам его не жалко? Списывать его после этого со счетов — мало сказать глупо, это жестоко. Да, в литературе он был фигурой!
Я набрал воздуху — и закусил удила:
— Ваша некомпетентность распространяется и ка ваше собственное творчество. Что там елизаветинцы! Вы будто позабыли о том, что в предисловии в пьесе «Великолепный Бэшвилл» некто Бернард Шоу сослался на
209
Существуют и другие русские переводы названия этой пьесы: «Каждый без своей причуды», «Всякий вне себя», «Всяк вне своего нрава».
Моя память сработала безотказно. Шоу был сражен. Я уж подумал, что он сейчас обратится в бегство. Но нет, не зря он обучался искусству публичного оратора. Не успел я перевести дыхания — он уже перешел в наступление:
— Когда я поставил себе целью покончить с поклонением барду раз и навсегда, я боролся с помощью таких нечистоплотных приемов, что человек, вооруженный одной-двумя цитатами, может без труда сбить меня с ног. Но я все-таки ухитрился пошатнуть идол, водруженный Кольриджем, Лэмом и Суинберном. И это отнюдь еще не доказывает, что под соперником в сонетах подразумевается Джонсон…
Я в жизни не утверждал ничего подобного, но это обвинение слышал не впервые. Раньше я горячо отрицал свою вину. Теперь смирился. Спор исчерпал себя. Передо мной сидел девяностолетний старец, и я, наконец, сообразил, что, доживи я хотя бы до семидесяти, мне бы уже ни о чем не хотелось спорить. Да и сил бы на это не хватило.
СЛУЧАЙ С ИРВИНГОМ
В другой раз я посетил Шоу в субботу 18 января 1947 года. Однофамилец Джи-Би-Эс — актер Себастьян Шоу — вознамерился организовать театр, репертуар которого составили бы пьесы Шоу, и упросил меня привезти его в Эйот-Сент-Лоренс, на поклон к великому драматургу. День выдался прекрасный. Джи-Би-Эс встретил нас в саду, где прогуливался, опираясь на палку. Он угостил нас чаем и двухчасовой беседой.
Чуть ли не с места в карьер он спросил моего спутника, известно ли тому имя режиссера, сделавшего радиопостановку «Чернокожей девушки в поисках бога». Нет, мой спутник не знал его. «Тогда потрудитесь узнать, кто это был, — сказал Джи-Би-Эс, — и передайте ему, что меня бесит, когда начало моих произведений переносят в конец!»
Когда разговор добрел до репертуарного театра, Шоу ополчился
Шоу заговорил о Барри Салливене и описал нам его стиль, прочитав по строчке из «Гамлета», «Макбета» и «Ричарда III» — так, как, по его воспоминаниям, читал Салливен. Шоу убеждал нас, что Салливен был последним актером «сверхчеловеческой школы»: он был исполнен величия, был существом с другой планеты, без него на английской сцене не на что стало смотреть.
После деловых переговоров между Шоу-драматургом и Шоу-артистом я обмолвился, что, наконец, решил приступить к биографии Диккенса. Джи-Би-Эс, по-видимому, был обрадован этой новостью и повелел мне сосредоточить все свое внимание на истории с Эллен Тернан. «Мое внимание, — парировал я, — должно быть приковано к Чарльзу Диккенсу, а Эллен Тернан я определю место, соответствующее ее действительно немаловажной роли в жизни и творчестве Диккенса».
Я спросил у Шоу, не осталось ли у него писем от Кэт Перуджини, дочери Диккенса.
— Нет, незадолго до своей кончины она потребовала вернуть ей все письма, а когда я попросил объяснить мне причину, она ответила: ей неприятна мысль, что после моей смерти эти письма будет читать кто-нибудь еще. Она особенно опасалась придания огласке истории с Генри Ирвингом, которая случилась у них за обедом и которую она мне подробно описала.
— Но вы ведь не так скрытны, как она! Что еще натворил Ирвинг? Обещаю не разглашать этого иначе как в книге!
— Ирвинг и Эллен Терри обедали у Перуджини. До середины обеда Ирвинг чувствовал себя прямо-таки архиепископом. Он был само величие, само достоинство и почти не раскрывал рта, разве только чтобы что-нибудь туда положить. Иногда он соглашался с кем-нибудь и в знак этого слегка наклонял голову. Иногда не соглашался и раздувал ноздри. Эллен очень старалась выбить из него дурь, однако ни ей, ни хозяйке с хозяином ни в какой степени не удалось уменьшить его разительное сходство с китайским мандарином, позирующим скульптору. Но вот кто-то упомянул недавнюю рецензию на ирвинговский спектакль. На его лице мгновенно заиграла жизнь, и его прорвало. Говорил он так пылко, что теперь никто не мог уже ввернуть ни полслова. Его речь лилась и лилась, ей не было конца, а говорил он все о той же газетной заметке. Дело кончилось тем, что Эллен оборвала его: «Генри, послушай, по-моему, эта тема уже исчерпана — поговорим о чем-нибудь еще?»
Прощаясь с Джи-Би-Эс в холле, я поинтересовался, кончил ли он свою новую пьесу. Он отвечал, что предстоит еще многое исправить, что сочинение этой пьесы чуть не угробило сочинителя и что его берет сомнение относительно того, возможно ли вообще написать эту пьесу так, как он ее задумал.
Его прервал телефонный звонок: что-то не терпелось узнать «Всемирным новостям». Шоу взял трубку и стал объяснять, что если пьесу вообще поставят, то премьера состоится на Малвернском фестивале, но может статься, она не будет достойна жизни на сцене. «Я старик, — добавил он, — и слишком распускаю слюни».
На этом он закончил беседу, хотя звуки, доносившиеся из трубки, пока он клал ее на рычаг, свидетельствовали о том, что невидимый собеседник был из разговорчивых.
ПОРА УМИРАТЬ
Осенью 1947 года умер лорд Пассфилд. Шоу писал в «Таймс»: «Я считаю, что прах Сиднея Уэбба должен покоиться в Вестминстерском аббатстве; пусть не рассчитывает на нашего великого кокни собор Святого Павла».
Урны с прахом Сиднея и Беатрисы Уэбб, конечно, достались Вестминстерскому аббатству, и за исключением, может быть, нескольких англиканских фанатиков, все сочли это место достойным памяти усопших.