Беспечальный народ
Шрифт:
– Вон какая горесть родителям-то, – с задумчивой энергией урезонивал меня Кузьмич. – Где он на пропитанье любовницыну отцу возьмет? А? Ха, ха, ха!
– А м-мы им где брали? – заключительно прогремел Листар, тоже, в свою очередь, раскатившись густым и презрительным смехом над людьми, которым на пропитанье взять негде.
Этот тройной смех людей, возбужденных выпивкой, так сказать, покривил душу мою, вследствие чего она против воли пропела согласно с общим хором:
– Да, это нехорошо! Родители… Конечно… Почитать нужно…
Мое согласие, выраженное хотя и несвязно, несколько утишило бурю родительских протестов. Первый смягчился Кузьмич. С пьяненькими слезами на гноящихся и мигающих глазенках он взял левой рукой поднесенный ему Листаром стакан с
– Не обидчица! Добудет что в Питере, сичас домой тащит. «Маменька, говорит, пожалуйте ручку. Тятенька, пожалуйте ручку! Вот, говорит, за ваши родительские молитвы господь мне послал». Шлафоров это навезет всяких, жилеток, – примется из них малолетним сестренкам костюмы и всякие платьишки шить. Оборудует их так-то, как есть, как господских детей… А поди-ка, их всех-то обошей! Их вот супруга-то от своего первого брака четверых ко мне привела, да уж вот теперича, выходит дело, в обчем нашем с ней житьи шесть человек народилось. Куча-с!.. Начнем мы ей с супругой говорить: «Ох, Аленушка-дружок, не пора ли замуж тебе? А то кабы ты свою красоту не натрудила?..» А она опять к ручкам… «Я, говорит, из вашей родительской воли не выхожу, только мало еще моя русая коса по белому свету трепалась…» Говорит все по романцам, – все больше норовит тебя по сердцу-то вдарить каким-нибудь стихом жалостным. Учченая!..
– Зол-лото, не девка! – крикнул дядя Фарафонтьич, давая шлепка ребенку, который, видимо, начинал мешать его удовольствию – пить и разговаривать. – Ты дедушке-то, – урезонивал он его, – как мать, грубиянить хочешь? Нет! Я с тобой-то слажу еще! Я тебя, разбойника, сичас в солдаты!.. Упаду в ноги к начальству и скажу: так и так, мол, кормил, поил злодея, а он вместо того пить принялся… Возьмите, мол, его в царскую службу…
Ополоумевший от лет и, главное, от выпитой водки, Фарафонтьич говорил это своему таракану-внуку до того сердито и серьезно, что даже свирепый дядя Листар улыбнулся, слушая эти угрозы, а Кузьмич, как натура, обладавшая несравненно большей живостью, так и покатывался, так и трескался со смеха, показывая мне в то же время на ребенка, который, схвативши деда за жидкую бороденку, в ужасе и недоумении слушал его пророчества относительно своей печальной участи.
– Вот так-то его! Вот так-то его, мошенника! – шутил Кузьмич над дедом. – Зараньше его пробери, а то ведь как в самом-то деле пить примется, с ним, пожалуй, и не совладать тебе.
– Совладеешь с ними, с озорными, ка-ак же? – продолжал старик, приведенный в память дружескими шутками. – Нет, должно быть, каковая яблонька, таково и яблочко…
– Про что ж и я говорю? – не унимался Кузьмич. – Я говорю: зараныне, мол, лупи его, мошенника, и в хвост и в гриву.
Благодаря этому обстоятельству общество настроилось самым благодушным образом. История шла за историей, и притом одна другой для меня любопытнее и назидательнее. Листар и сумасшедший Фарафонтьич дружно поддерживали главного запевалу Кузьмича, который наконец так принялся нахваливать свою дочь, что у свежего человека от этих похвал могли бы, как говорится, уши завянуть.
– Девка, я вам доложу-с, для своих делов страсть как счастливая! – докладывал он мне своим картавым тенорком. – Четырем женихам (на двадцатом-то годку-с!) успела кареты показать… Да-с!
Собираясь рассказать историю четырех карет, Кузьмич плотоядно оскалил свои зубенки, захохотал самыми веселыми нотами и начал:
– А ведь все к нам! Все к тятеньке с маменькой за советом. Зато ей от меня, от родителя, и почет… Как теперича жених ей по Петербургу объявится, сичас она его к нам. У меня, говорит, милостивый государь, тятенька, маменька, подите им поклонитесь; ох-х, прокурат девка! Ха, ха, ха! И так-то она ловко этих женихов в свою пользу насаживает! Ха, ха, ха!
– Онамедни-то в последний раз привезла к нам (глаза лопни, не вру!) чиновника какого-то, – все больше и больше смеялся Кузьмич, – совсем господин, в фуражке с кокардой. Приезжает, говорит: «Тятенька и маменька, благословите». Будущий супруг, благородный. Он, не снявши своего пальта, штобы, то есть, получше нам показаться, засел в уголку, облокотился на стол, закурил, по своему благородству, папиросу, смотрит. Я ему сейчас: «Как вы мой таперича сын, ваше благородие, то пожалуйте для такой радости три рубля серебра на имайский ром…» Вынул – дал. Алена ему, по своему господскому образованию, такой ответ дает: «Чем вы меня обеспечите?»
– Што ж бы ты, барин, думал? – спросил у меня Кузьмич. – Што этот чиновник с нами в этот раз поделал? Сказал этот самый чиновник на Аленушкины слова: «Ах ты, свол-лочь! А ведь я думал, что ты меня всамделе любишь!» Потом, плюнувши, бросил свою папиросу и уходить стал. Палку в руке держит, потому сени у меня темные!.. Сам шумит: «Вы меня, подлецы, обмануть пожелали…» Нно, аа-х, бой-девка Аленушка у меня, – продолжал хвалить беззубый отец свою молодую дочку, глубокомысленно покачивая головою, восхищенною талантами родимого детища. – Принялась она в эфто время около того чиновника кружить и вопить. Вцепилась ему в воротник и вопит: «Гос-спода християне! Смотрите, как этот злодей надо мною, девицею, надругался! То обещался жениться, но теперича, наместо того, прочь идет. Засвидетельствуйте! Тятенька милый! Братцы родные, заступитесь за невинную!..»
– Бросился я это на чиновника и ухватил его за ворот, но он меня палкой в плечо, одначе, не поддавшись ему, хватил я его по виску… Стар-стар, а хватил… Он – кричать… Душут, говорит… Подскочил тут, зачуявши хорошие деньги, извозчик Коленкин, – по соседству живет, подлец; а все же подхватил молодца и увез.
– Мы после того, – рекомендовал мне Кузьмич, – с дядей Листаром Коленкина этого страсть как в кабаке колотили. То дядя Листар колыхнет его, то я колыхну; а он нам в ответ: «Суседи милые, простите!» Мы его колотим и говорим: «Подлец! Вперед этого не делай! У тебя свои дочери подрастают…»
– Потеха была! – улыбаясь, заключил Кузьмич первую историю. – Но все же я с барина, окромя того как Аленушке он, в своем прежнем с нею знакомстве, делал большие подарки, стащил три целкача… А после мы подавали на него к мировому, так мировой тоже присудил его, за евойный против невинной девицы соблазн, к штрафу, в дочернину, выходит, пользу. Она нам еще в те поры на этот самый штраф коровку такую пожертвовала – комогорскую. Славная такая коровка, – комолинька немножко, но к молочку, Христос с ей, очень-очень пригодна!..
– Мы, бывало, признаться, засядем всей семьей молоко от энтой коровы хлебать, так без смеха вспомнить про жениха не можем. Господское, мол, молоко-то! Подоили! Ха, ха, ха!
Другие истории, рассказанные Кузьмичом, были еще занимательнее. Одна за другой, наподобие знаменитых рассказов «Тысячи одной ночи», шли они, с каждой минутой увеличивая и интерес своих тем, и веселость рассказчика. Родительское чувство, распаленное представлением высоких доблестей Аленушки, живо отражалось на преображенном лице старика. Радостно светились его маленькие глазки в то время, когда усиленно двигавшийся язык коверкал на разные манеры его впалые щеки, по которым, слетевши с бледно-розовых губ, порхали улыбки, отлично расцвеченные блестящими повествованиями про несказанные достоинства героини. В отцовском воображении героиня, эта, увенчанная радугами, стояла на каком-то высоком и незыблемом пьедестале, а у ног ее, ослепленные лучами ее беспримерного ума, лежали в самых карикатурных позах те бесчисленные и разнохарактерные личности, которые будто бы сгибли от столкновения с нею. В числе этих поверженных во прах личностей странно сталкивались и те, по выражению Кузьмича, голоштанники с дурацкой фанаберией, которым следовало за претензии на обожание царь-девицы Аленушки порядком накласть по шеям, и те миллионщики-купцы и знатные господа, права и достоинства которых, по мнению опытного человека, были такого великого и святого сорта, что Аленушка непременно должна была приласкать как можно получше таких людей.