Беспокойство
Шрифт:
— Бедненький, — и еще плотнее прижалась к мужу.
Птичка приумолкла или улетела прочь. «Бедненький», широко раскрыв клюв, покружил головкой, подполз к братьям. И тут случилось невероятное: орудуя своими почти голыми крылышками, он начал по одному теснить своих братцев к краю гнезда и сбрасывать вниз. Любаша замерла, вскрикнула было, но муж приложил палец к губам:
— Тс-с, смотри, что дальше будет.
Очистив гнездо, «бедненький» опять открыл клюв, красноватый и широкий, издал писк.
Прилетела
— Кукушонок! Чужого принимает за своего птенца, — сказал Николай, и его брови почему-то насупились. Любаше стало не по себе. Птенец пищал, крутил головой. Она смотрела на него, и теперь уже не было тех томительно-радостных чувств, которыми она была охвачена, когда смотрела на рождение птенца. Стало вдруг душно. Любаша покачнулась. «Что же он стоит, я сейчас упаду…»
— Коля!.. Помоги…
И леса не было, и Николая Михайловича не было. Страшно билось сердце. На лице, под руками — липкий пот.
— Господи, и приснится же такое!
Любовь Ивановна встала с постели. Взглянула на часы, удивилась, что муж ушел на работу и не разбудил ее — раньше он так не поступал. «Чего уж тут, теперь я не одна», — подумала она о сыне. Дверь в комнату, в которой спал Сережа, была закрыта. Она тихонько приоткрыла дверь: он уже был одет и держал в руках газету.
— Ты кричала… мама?
Она подошла молча к нему, хотела было прижать к груди, но не посмела, лишь развела руками и опустила их.
— Мне послышалось, будто кто-то кричит: помогите!
— Это, наверное, все заграница бродит в твоих мыслях, — сказала она и, покраснев, подумала: «Что ж я таюсь перед ним, неправду говорю. Ой, нехорошо, нехорошо».
Он свернул газету, положил ее в карман.
— Анюта скоро приедет?.. Мне хочется за косички ее подергать… «Слушай боевой приказ на охрану и оборону государственной границы СССР!»
Ей стало немного легче.
— А ведь не забыл. И стихи помнишь?
— Помню.
И продекламировал:
Слушай маму, слушай папу И Анюту тоже… Двойки, тройки получать Не к лицу Сереже.— Разве я плохо учился?
— Нет, конечно. Это тебе Сидоренко написал как бы напутствие.
— Понимаю.
Он вновь напомнил об Анюте.
— Оказывается, муж у нее в дальнем плавании, а Наташеньку в больницу положили. Вчера телеграмму получили, прочитай, у отца на столе.
— Ах, как жаль, — сказал он, прочтя телеграмму. — Наташа-то моя племянница… Оказывается, я уже дядя. Вот так Анюта!
— Боюсь я за Наташеньку… Может, ты поговоришь с отцом, чтобы он отпустил меня. Двенадцать часов — и я во Владивостоке. Понимаешь, он не отпускает меня, отец-то. А тебя послушается.
— А сердечко? — Слово «сердечко» он выговорил с нажимом, с подчеркнутой четкостью. — Сердечко выдержит?
— Ничего со мной не случится, я уже летала. Там, в воздухе, мне даже легче, чем на земле.
— Хорошо. Папа собирается повезти меня в катакомбы, в пути я и поговорю. Согласится.
Он любил завтракать в кухне, и Любовь Ивановна знала почему: из окна кухни видна калитка соседского двора. Как только Фрося покажется, он заспешит к ней. Самурайка вскружила ему голову, но это еще ничего, дивчина она видная, слюбятся по-настоящему — будет хорошо, но Фрося заразила его своим цирком, и теперь он мечтает стать наездником: «Алле-е! Оп-па-а, оп-па-а!»
— Ну какой из тебя наездник, — сказала Любовь Ивановна таким тоном, чтобы он не обиделся. — Шел бы ты в вечернюю школу, окончил бы десятилетку — и в институт.
— Вчера был в военкомате. Спросили: «Паспорт получил?» Получил, говорю. «Готовься, говорят. На следующий год в армию возьмем». Если в цирк попаду, броня мне обеспечена.
— Армия только на пользу…
— Не-ет. — Рот его раскрылся, и она вздрогнула: кукушонок не выходил у нее из головы. «Боже, до чего же дурной сон!»
— Не-ет, мама… Я же говорил, в приюте нас здорово дрессировали по верховой езде. За малейшую ошибку: «Мери, плетка драть буду!» И еще как пороли…
— Не надо, не надо об этом… Я не против цирка, если по душе — иди.
С улицы послышался резкий свист.
Любовь Ивановна улыбнулась:
— Иди, зовет.
Он поднялся. Стоя у стола, о чем-то задумался. Брови, чуть приподнятый нос, мягкие линии губ так напоминали семилетнего Сережу, что она невольно затрепетала в душе.
— Иди, иди, сердитка ты эдакий.
Он бросился к ней и, поцеловав в щеку, произнес:
— Мама, все будет в ажуре. Гуд бай!
— К обеду вернешься?
В ответ он помахал двадцатипятирублевкой и закрыл за собой дверь.
Деньги дал ему Николай Михайлович. «Отец, отец, как бы мы его не испортили деньгами», — призадумалась Любовь Ивановна. Кукушонок опять представился с открытым зевом, а маленькая головка птички в клюве кукушонка, хвостик подергивается от счастья кормления детеныша. «А свои-то лежат, выброшенные из гнезда. Разбились… Кормит чужого, не зная о том».
— Фу-ты, привязался этот сон!
Глава пятая
— Ари! Дзин, дзи-ин…