Бессмертны ли злые волшебники
Шрифт:
— А случалось, чтобы образ этот полностью совпал с тем, настоящим?
— Пуля в пулю, конечно, нет. Но совпадения бывают основательные. Иногда весьма… Воображение легче сберечь, чем… Вот вы сейчас задели меня «эмоциональной стороной». Раньше в Полярном или в нахимовском, если узнавал, что в соседнем доме беда, рисовал себе, как эти незнакомые люди садятся за стол, одного между ними нет, и долго чувствовал эту пустоту. А сейчас очерствел. Очерствел… Наверное, иначе нельзя. Такое видишь. Ну, что хорошего, — улыбнулся, — если оперуполномоченные
Я посмотрел на его руки и подумал, что «вещественные доказательства», которые он постоянно осязает, — это вещи бесконечно разные: есть среди них страшные и трогательные, простоватые, душа нараспашку, и таинственные, требующие разгадки. Я заговорил с ним об этом, и он рассказал о фотографии женщины, которую он недавно поднял с пола в доме, куда вошла беда.
— Молодая была… Похожа на куклу, нет, на девочку. В кудряшках. Губу закусила, чтобы не смеяться. Женщины иногда закусывают так губу, когда их фотографируют. Двадцати лет.
И я увидел отчетливо эту фотографию молодой женщины с закушенной в смехе губой в его больших непрощающих руках.
Когда мы расставались, он опять посоветовал:
— Хорошо бы вам все же поговорить с Кривенко. Он, Славка, утонченный. Вашему брату ведь восприятия нужны…
II
Несколько вечеров мы разбирали с Кривенко его личный архив — архив старшего оперуполномоченного МУРа, пока добрались до обыкновенной ученической тетради.
— Эту тетрадь я завел для того, чтобы записывать странные случаи из жизни, — пояснил Вячеслав Александрович.
— Можно?.. — и я стал не без труда разбирать торопливые строки, буквы точно бежали, падая, поднимаясь, стараясь обогнать друг друга.
«Какой неприятный взгляд! Эти круглые неподвижные глаза смотрят прямо перед собой — так и хочется сказать: моргни, моргни. Лет ему сорок пять, поджар и худ. Женщина, которая все потеряла в войну…»
— А!.. — усмехнулся Кривенко. — Это, может быть, именно то, что вы искали с самого начала.
(Когда Кривенко, наконец, освободился от дела, о котором я упоминал в первом очерке, я сказал ему, что хочу написать о человеческой доброте. Он весело рассмеялся: «Вам надо было идти не в МУР, а в сельскую больницу или в школу. С каких пор литераторы стали искать это у сыщиков?..»)
— Да, может быть, именно то… — повторил он. — «Какой неприятный взгляд! Эти круглые неподвижные глаза…» Позвонил мне однажды дежурный: «Слушай, странный посетитель, ты бы побеседовал с ним». Пошел я на первый этаж и вернулся к себе с этим «странным посетителем».
Лет сорока пяти, лицо худое. Одет, видимо, в самое лучшее, старомодно и добротно. В руках авоська. Сел у меня в кабинете, зажал ее между колен, достал папиросы. «Положите, — говорю, — рядом, вам же неудобно». — «Ничего», — отвечает. И тут я в первый раз отчетливо увидел его неподвижные глаза. «Кстати, что у вас в авоське? — Догадываюсь: — Смена белья?» — «Да», — пытается улыбнуться. «Вы так уверены, что у нас останетесь?» Вместо ответа начал рассказывать… Без жестов и почти не мигая.
Рассказывал о себе как о постороннем и, в сущности, ничем не дорогом ему человеке… Перед войной он в компании ограбил ночью телегу, на которой ехал сельский почтальон. Послали его в колонию для несовершеннолетних. Началась война. Он бежал; что-то украл опять, его поймали, и тогда он «пошел на соседа», то есть назвался фамилией и отчеством — только имя настоящее оставил себе — соседа по деревне. А деревня была уже по ту сторону… Под фамилией и отчеством соседа и пошел он с той минуты по жизни и по документам. Потом он бежал на Урал, объединился с двумя бандитами и грабил с ними по ночам магазины в рабочих поселках. Однажды они убили сторожа. Тех двоих расстреляли, а ему, возможно, по молодости, заменили расстрел тюрьмой…
Кривенко посмотрел на меня, сощурясь, усмехнулся:
— По лицу вижу, не понимаете пока, зачем рассказываю вам опять недобрую историю. Даже разочарованы.
— Думаю, что она потом… — начал я.
— Да! — подтвердил Кривенко. — Станет доброй… Освободился он по большой амнистии. В то время как раз начинали осваивать целину. Он поехал в Казахстан: кинул якорь в ремонтно-механических мастерских нового совхоза. И жизнь его переломилась: все были вокруг новоселами и относились друг к другу с большим доверием и доброжелательством…
— Ну вот, наконец-то… — улыбнулся я.
— Нет, — жестко перебил Кривенко. — Дело не в этом. Вернее, не только в этом… Работал он хорошо. Вы бы посмотрели на его руки. Большие, без татуировки, с удлиненными фалангами, суставы выдаются… Скалу могут раскрошить. И вот в совхозной многотиражке появился его портрет. «Поглядел я, — рассказывал он, — лицо будто мое, а фамилия не моя». Портреты его стали печатать в районной, потом в областной газете. И сочетание его лица и фамилии соседа волновало его все больше. Показал он мне эти газеты — вынул из бокового кармана пальто. Меня поразило, помню, какое-то напряженное, неестественное выражение лица на фотоснимках. Потом стал рассказывать дальше: он женился, родился сын.
И вот однажды вечером, когда мальчишка уже спал, а они с женой сидели за чаем, он открыл ей о себе все. И она выставила его за порог. Ночью.
Из того, что этот человек сжато говорил о жене, можно было понять, что она и он в смысле биографии, особенно во время войны, настоящие антимиры. Она потеряла родных под бомбами, шла пешком на восток, голодала, работала на заводе. Вот ведь как у них сошлось. Пожил он немного в соседнем селе, не выдержал, побрел к мальчику. И тогда она ему объявила, что, если он исчезнет, она никогда не расскажет сыну то, что узнала, а если останется поблизости, то через несколько лет, когда тому исполнится шестнадцать!..