Бессмертны ли злые волшебники
Шрифт:
Так я понимал мысли старейшего муровца В. Ф. Чванова о «долгом детстве».
Однажды вечером я сидел у него дома. Мы слушали магнитофон: Рахманинова. Среди многочисленных записей Чванова Рахманинов занимает особое место, как на книжных полках каждого из нас занимают особое место любимые писатели.
Между двумя записями я сказал в шутку:
— Может быть, сейчас откроете, о чем вы говорили с той девушкой, что отдала вам яд?
— А вы угадайте, пофантазируйте, — улыбнулся хозяин.
— Ну конечно, вы рассказывали ей о себе.
— Да. Но о чем?
— О чем? — задумался я. — О первой вашей любви вы, разумеется, ей не говорили. Это на вас не похоже.
— Я рассказал ей о первом моем бандите. —
Потом, слушая Рахманинова, я думал о барьерах. Слова «поверх барьеров» стали поэтической формулой нашего века. Разбивает барьер летчик, обгоняющий громыхание грома. Опрокидывает барьер хирург, пересаживая собаке второе сердце. Ломает барьер физик, все более подробно рассматривая микромир. И с каждым разбитым барьером раздвигается человеческое бытие, вырастает человек.
Те, о ком я пишу, сокрушают барьер жестокости.
Самое потрясающее, по-моему, на стендах криминалистического музея — лица убийц последних лет. В отличие от остервенелых физиономий бандитов 20-х годов они спокойны, обыкновенны, по-современному чуточку нервны, иногда даже интеллигентны.
Это передний край битвы, тот наивысший миг, когда скорость перехлестывает за тысячу триста километров в час и станет вот-вот ясно: кто кого…
На Петровке, 38 мне открылся сложный, неожиданный мир. Есть в нем люди более и менее умные, более и менее талантливые, много хороших людей, но, вероятно, не обходится и без плохих: в этом он ничем не отличается от остальных человеческих «миров». А неожиданная — для меня — сложность его открылась в исключительном напряжении поисков, которое я ощутил. Я имею в виду поиски не в смысле, излюбленном авторами детективов, — это я, разумеется, ожидал найти в МУРе, — а поиск нравственный, глубокую этическую разведку во имя того, чтобы человек стал лучше, чище.
Что еще особенно глубоко мне запомнилось?
Милосердие — это старомодное, вышедшее из употребления слово неожиданно ожило в моей памяти. Я писал во втором очерке об атакующей доброте, о воинствующем коммунистическом гуманизме, которые определяют сегодня нравственную атмосферу МУРа. Да, да. И еще — милосердие. К тем, кто уже за решеткой и кто понял вину, кому, по словам одного далеко не сентиментального майора, «сейчас так плохо, как только может быть плохо человеку». В основе этого милосердия, как я его понимаю, лежит и боль за человека и вера в него.
Когда были опубликованы в «Литературной газете» первые два очерка «Детектива без детектива», один читатель написал мне весьма иронично, что мои герои «чересчур образованны и умны — настоящие философы, академики, в нашем райотделении я что-то подобных не видел».
Я не выдумывал этих людей. Но если говорить откровенно, положа руку на сердце, для меня самого они были открытием. Видимо, потому, что мои собственные впечатления об этом мире были еще недавно столь же поверхностны, как и у автора иронического письма.
Разумеется, работая над этими очерками, я видел людей и менее образованных, менее культурных, отнюдь не похожих на «философов, академиков». Но даже и в них я находил много общего с моими «умными, образованными героями». Это общее лежит на параллелях не ума, а сердца. Они добры.
И особенно добры к детям, потому что детям особенно нужна капля меда. Капля меда, без которой не только муравьи — люди умирают.
Когда я уходил, Чванов, пожимая мою руку, чуть ее задержал.
— Что, завтра опять будете мучить меня вопросом, о чем я говорил с той девушкой?
И рассмеялся.
Раздумье второе
Этика космоса
Новые времена светят в нашу комнату
вместе с лучами солнца.
Г. Х. Андерсен
Первый раз я увидел его в обществе современных ученых, слушая крупного астрофизика. В Московском университете астрофизик рассказывал большой аудитории о возможных формах жизни на иных планетах. Это было суховатое, но хорошо аргументированное увлекательное повествование ученого, умеющего точно мыслить. Астрофизик полагал, что жизнь на планетах X, Y, Zи т. д. имеет много общего с жизнью на планете Земля. Она должна быть такой, потому что везде во вселенной, которую мы изучаем, наблюдается один и тот же химический состав, господствуют одни и те же законы. Если бы сейчас из аудитории университета мы чудом попали на планету, идентичную нашей по температуре, возрасту, строению, то, вероятно, не нашли бы в ее биологическом развитии чего-либо странного, недоступного нашему пониманию. Мы были бы удивлены не больше, чем если бы очутились в каменноугольном периоде нашей родной планеты, когда на суше и на море господствовали огромные ящеры.
— Но… — тут ученый улыбнулся, — оказавшись посреди этой жизни, столь похожей на нашу земную, мы все равно испытали бы величайшее психологическое и нравственное потрясение.
В эту минуту я и увидел Андерсена: астрофизик, к моему удивлению, начал излагать одну из лучших его историй — «Русалочку». Он рассказывал, разумеется, не о любви очаровательной дочери моря к сыну земли, нет, его занимали иные «аспекты», и он перед нами их раскрыл.
В волшебной истории Андерсена жизнь на морском дне была похожа на земную: русалки обитали во дворце, окруженном садами, деревья в которых отличались от земных деревьев только тем, что их ветви и листья при малейшем движении воды шевелились как живые. Во дворце и в саду было немало и настоящих земных вещей: обломков кораблекрушений. Упавшая с погибшего судна статуя мальчика из белого мрамора стояла в окружении цветов, красных, похожих на далекое солнце. Старшие русалки часто рассказывали молодым, которые еще не в силах были одолеть глубины моря, о жизни наверху, о людях. И молодые мечтали о времени, когда сами смогут увидеть верхний мир…