Бестиариум. Дизельные мифы (сборник)
Шрифт:
Вот и сейчас режиссер сомневался, что Представитель ответит или хоть как-то среагирует. Но влажный, хлюпающий голос, исходящий откуда-то из внутренностей туши, пробормотал:
– Я слушаю…
Дукельский отшатнулся. Видимо, он сам не ожидал ответа.
– Название… – пробормотал он нерешительно. – Вы прибыли… Я хотел уточнить насчет названия фильма… Мы снимаем фильм…
– Я знаю, – прохлюпал Представитель, и щупальца хищно заплясали. Запах скотобойни усилился, перекрывая ароматы кондитерской.
– Товарищ… Товарищ Сталин хотел бы назвать
Представитель молчал. Угольно-черная плоть содрогалась, щупальца шевелились всё быстрее.
– Я председатель комитета по кинематографии при Совнаркоме, – совсем упавшим голосом произнес Дукельский.
– Подойди, – отозвался Представитель.
Старший майор сделал шаг, другой. Внезапно щупальца выстрелили вперед, оплели Дукельского и потащили к внезапно распахнувшемуся под багровым глазом круглому ротовому отверстию, усеянному игольчатыми оранжевыми зубами.
Один из верных лейтенантов бросился к Дукельскому, вытаскивая из кобуры пистолет, второй, уронив портфель, кинулся прочь из цеха. Сухо захлопали выстрелы, по бетонному полу цеха запрыгали латунные гильзы, но Представитель не обратил ни малейшего внимания на впивающиеся в его тело пули. Он подволок к себе слабо сопротивляющегося Дукельского и откусил ему голову.
Замерший без движения режиссер слышал, как хрустит череп на оранжевых зубах, сокрушающих его, словно конфету-«подушечку». Потом Представитель бессильно уронил безголовое, слабо подергивавшееся тело старшего майора и вперил взгляд единственного глаза в стрелявшего лейтенанта. Тот упал на колени, обхватил голову руками и принялся кататься по полу, истошно завывая. Глаза его вылезли из орбит, а потом выплеснулись наружу вместе с комковатым слизистым содержимым.
– Мама! – крикнул лейтенант и затих.
Тишина длилась пару секунд, после чего завизжала Орлова. Краем глаза Григорий Васильевич видел, как оператор зажал ей рот и потащил прочь, но Представитель не обращал на это никакого внимания. Он сделал еще несколько жевательных движений, удовлетворенно хлюпнул и прогудел:
– Подойди…
Несомненно, он обращался к Александрову.
Режиссер обернулся. Он увидел, что на него смотрят все собравшиеся: непрерывно крестящиеся ткачихи, почему-то упавший на колени поэт-песенник, мрачный Кноблок… Где-то под потолком пессимистично похрипывали старые фабричные вентиляторы.
– Иду, – сказал Григорий Васильевич.
Навстречу ему протянулось щупальце. Всего одно, и он сумел рассмотреть маленькие ярко-розовые рты, которыми была покрыта его поверхность. Нежные, и в то же время безумно опасные.
Щупальце обвило правую руку режиссера, легло поверх швейцарских часов «Омега», и всё тот же сырой голос велел:
– Иди. Снимай.
– А название?! – с трудом выдавил Григорий Васильевич.
– Названия не нужно. Снимай, – и щупальце, молниеносно освободив руку, подтолкнуло его к съемочной площадке.
Александров отступил, едва не споткнувшись о тело старшего майора Дукельского. Снова огляделся по сторонам
– Все по местам! Снимаем! Люба, к станку!
И услышал, как стукнула хлопушка и застрекотала кинокамера.
Владимир Березин
МОЛЕБЕН ОБ УРОЖАЕ
В деревне бог живет
не по углам…
Сурганов сошел с поезда и стал искать подводу. Подводу, а что ж еще, другого транспорта тут отродясь не водилось.
Подводы не было, и пришлось идти к начальству.
Начальник станции сидел в обшарпанной комнате под двумя темными прямоугольниками на стене. Старые портреты сняли, а что вешать при новой власти – никто не сказал. Левый, очевидно, был портрет Ленина, а правый – Сталина.
Таков был раньше иконостас. Впрочем, иконы запретили давным-давно, а теперь запрет подтвержден новой властью.
Сурганов хорошо помнил, как у них в гарнизоне снимали такие же портреты. А большую статую вождя утопили в море. Белый Сталин смотрел из глубины на швартующиеся корабли Краснознаменного Тихоокеанского флота, пока этот флот существовал.
Теперь Советская власть кончилась, страной правил Общественный совет, вот уже пятый год издавая причудливые указы.
Сурганова демобилизовали с флота на особых условиях. Он догадывался, что так Общественный совет покупает свое спокойствие – там панически боялись военного переворота.
Военный переворот дочиста бы выкосил ту часть старой элиты, что сохранила власть. А она, эта элита, помнила, как всего несколько лет назад сама чистила армию. Она помнила расстрельные списки и всех этих способных, да сноровистых, что пошли по первой категории удобрять советскую землю.
Но еще все понимали, что военный переворот – это война, и война не с внешним и понятным врагом, к примеру, с японцами, к которым приклеилось слово «милитаристы», или с немцами, к которым прилипло итальянское «фашисты».
Теперь все были заедино, и в деревнях половина кастрюль была с клеймом «Рейнметалл». Японцы бурили нефть на Сахалине, но все рабочие были русскими.
Мир стал однородным, потому что война была бессмысленной. Разве на Кавказе, где огнем и мечом горцев приводили к новой вере.
Но по-настоящему воевать можно было только с пришедшими на землю богами нового времени, просочившимися изо всех щелей существами. Но воевать с ними было невозможно.
Их мало кто видел, поэтому слухи о новой сущности мира были особенно причудливы.
Пока Сурганов ехал в поезде, он наслушался всякого – и про то, что гигантская тварь сидит в Москве-реке под Кремлевской стеной, и про то, что раз в году, на Иванов день, по земле скачут на четырех конях египтяне, мстя христианам за казни египетские. Один египтянин с головой птицы, другой с головой жабы, третий – вовсе без головы, а у четвертого, хоть она и есть, но глядеть ему в лицо нельзя – сразу упадешь замертво.