Бестселлер
Шрифт:
Тот счастлив, кто мог покинуть город. Лопатины имели целью Новгородчину – Боровичи, Петровское, в восьми верстах от незаметной станции Угловки, за речкой Талкой. Там, в Новгородчине, известен был дедушка Корсаков, мамин папа. Либеральный земец. А дедушка Лопатин умер, папа хоронил. Потом уж и уехали на Новгородчину.
В Боровичах ворота вас не упреждали – мол, во дворе уборной нет; говорили странно здесь: «Ступай на двор». Ворота пугали наклеенной листовкой «Да здравствует террор» – и уточняла, чтоб не путали: мол, красный он. Происходило боренье классов, но девочки-то первоклассницы об этом знать не знали. Они здесь познавали, как говорила мама, мать-природу.
Вскипала Мста у злых речных порогов, старшой на барках сам бодрился и других бодрил: «А ну-кась осерчай на них, ребяты!» В Серебряном бору все слабо серебрилось мхами. А в Долгом боре жил медведь с медведицей. Уж не боялись сергачей-цыган: водить ведмедей напоказ давно уж запретили. И это «напоказ» напоминало о слонах в зверинце на Слоновой.
В Угловку ездили на поезде, всего-то-навсего верст тридцать. Но интересней на двуколке, кучером Сергеич. Он в лаптях. Зато уж шляпа-череповка, череповецкого происхожденья. Завидев поле ржи, янтарные разливы, Сергеич, хмыкнув, пускался в критический разбор. Взять колос, колос прежде – во! – аж с первого колена соломины и доверху; а ноне колос – тьфу! – чуток с верхушки, вот тебе и все… Приволье пахло рядами окоренных бревен, соломой, сеном, мочалом, колчеданом. А колчедан-то разве пахнет?
Забыла Бруновна. Припоминать и нужды нет. Все сейчас, сейчас, пока в ходу старинные, карманные, и кичат журавли над левашовской пустошью, а зяблики поют задорно, не бойся, мол, зимы. И бобылиха любит всех – и девочек-сестричек, такие славные близняшки, и папу с мамой, такая раскрасавица. Лучась морщинками, с поклоном просит папу: «Ты, батюшка, ухват-то прислони к печи». И объясняет: счастливо вернешься. Переглянувшись с мамой, исполнил папа совет бобылихи. Он уезжал надолго. А журавли все кичили, а зяблики все рюмили, и это было здесь, где Левашова пустошь, и это было там, в Боровичах, в Петровском.
Провожали Бруно Германовича на станции Угловка, тихой и пустынной. Отсюда, с Угловки, он уезжал – вообразить невозможно! – в Лондон, служить юристом в советском акционерном обществе. Провожали всей семьей, и у всех глаза были на мокром месте.
В Москве он задержался на два дня. В инстанциях выправляли документы. Пока их исполняли на «Ундервуде», подписывали и скрепляли круглыми печатями, Бруно Германович побывал на Мясницкой, в доме преподавателей живописи и ваяния.
Художник Горский жил один. С женой давно он разошелся. Странный художник – трезвенник. Бруно Германович отчима любил и жалел.
Еще бы час, другой – и разминулись бы. Константин Николаевич собирался в Петровское-Разумовское. Давно он задумал картину, сюжет подсказал Тихомиров – «Убийство Ивана Иванова». Не получалась главная фигура, Сергей Нечаев. Не получалась, хоть брось все и поезжай подальше, в другую сторону – в Сергиев Посад, рисуй этюды, стаи галок на крестах. Но замысел, невыполненный замысел, возникший еще до революции, там, в Петровском-Разумовском, на даче, в стороне Соломенной сторожки, теперь особенно тревожил Горского как исторического живописца.
Приезд Бруноши обрадовал художника, он и слезу смахнул. Бруно Германович сразу уловил перемену в говоре Горского – московский, благоприобретенный: «вотчим», «удивилися», «раздевайтеся». Да и в самом Константине Николаевиче, теперь уже жителе белокаменной с тридцатилетним стажем, чувствовалось нечто старомосковское, почему-то тронувшее Бруно Германовича. Он согласился посетить Петровское-Разумовское вместе
Туда, на северную окраину, ходил паровичок. Пыхтя, влачил два-три вагончика. А впереди, на чубарой кобыле ехал мальчонка и трубил в рожок: мол, берегитесь, ротозеи! Но эдак было, да сплыло, теперь уж ни мальчонки, ни кобылы, ни рожка.
Петровское-Разумовское давно известно москвичам как Тимирязевка. Давно уж принял я, ваш автор, все тимирязевские впечатления. Одни в отраду, другие навевают жуть.
Из ранних школьных – Наталья Дмитриевна. Тот профиль, о котором говорят – точеный. На блузке загадочная золотая брошка с иероглифами. Была Н. Д. не то чтобы строга, но раздражительна и вспыльчива. Чуть не по ней, и вскакивают на губах, как ярость благородная, точечки слюны. Наталья Дмитриевна учила нас ботанике и зоологии. Наукам, не враждебным мне. В отличие от геометрии. Ишь, геометрия-то вдохновенья требует, да где же взять.
Всем классом мы часто отправлялись в лесопарк. Наталья Дмитриевна была там снисходительна, и все зоологи-ботаники немедля учиняли «битву русских с кабардинцами». А раз потехе время, то час ученью благотворен. Пруды и лес, пасека, оранжерея притягивали нас сильней учебников. Наталья Дмитриевна нам поручала сбор материалов для научных сообщений в классе. И каждый волен был избрать сюжет.
Мне кажется порой, что не случайно школьник, который нынче автор, избрал для наблюдений пруд и грот, полвека заколоченный, похожий на деревенский погреб. Там, в гроте, повелением Нечаева нечаевцы-революционеры убили Ваню Иванова, нечаевца-революционера, за нелюбовь к вождю. Убили и столкнули труп в тот неглубокий пруд. Сдается, место наблюдения избрал ваш автор с прицелом, как нынче говорится, на творческую перспективу. (См. «Глухую пору листопада».)
И не случайно над этим гротом селилась стая всеяднейших пернатых. И, вероятно, не случайно, а словно по наводке избрал я там позицию для наблюдений как за воронами, так и за воронами, они ведь в родственном союзе. Мой одноклассник… мамаша посылала своего оболтуса то в керосиновую лавку, то за цветной капустой на Пышкин огород… бежит, бывало, скалит зубы: «Опять ворон считаешь?». В том, значит, смысле – мол, дурака валяешь, а я действительно считал. Но сбивался. Не меньше сотни, а может, больше.
Презанимательно-загадочные птички. Поймете из моих замет. Я их продолжил не по заданию Натальи Дмитриевны. Нет, во дни тяжелых для меня сомнений и столь же тягостных предположений. А дело было в том, что и убитый Ваня Иванов, и Сергей Нечаев, его убийца, они из века прошлого вернулись в нашу жизнь, сопровождая Призрак Коммунизма…
При слове «ворон» видишь чернь крыла и слышишь «враг», как и «наган», а также сочетание зловещих звуков, которые изобразил ученый Брем: «Карк-корк, кольк-кольк, рабб-рабб». Но так, быть может, кричит германский ворон? – Брем Альфред, почтеннейший натуралист из немцев. Наш русский ворон… Некрасов Коля, сын покойного Алеши, прав: «Каркает ворон над русской равниной». Печально. Ведь птица вещая, живет столетья. И это значит, ваш автор наблюдал свидетелей убийства в гроте и утопления в пруду. Ноябрь шестьдесят девятого; конечно, столетье девятнадцатое – в тот день с какой же стороны они кричали? Слева – весть неплохая; справа – злая. Грай в вышине – опять же не к добру. Но кто мне скажет, а что у нас к добру? Нет, нет, давайте-ка мы спросим старину, она ответит, словно бабка, надвое. Ворон, батюшка, мимо не каркает: либо было что, либо будет что. О, понимаю, понимаю! Как было что, да так и будет что.