Бета-самец
Шрифт:
Отец пришел в себя после первого же ночного дежурства: отиты, аденоиды и сломанные носы привели его в чувство. Вернувшись наутро — была суббота, слепившая снегом и солнечным светом, — отец гаркнул с порога:
— Семья! Строиться на завтрак!
Мама принялась метаться по комнате, громко топая пятками — изображала переполох. Я вытащил из-за шкафа свой плакат, выскочил с ним в прихожую. Увидев его, папа улыбнулся:
— Вот и здорово. Пробьемся.
Притопала мама, бормоча себе под нос: «Ура-ура, наши в городе». Мы обнялись втроем.
— Конечно, пробьемся, дорогой. Иначе и быть не может.
Однажды пришло осознание приобщенности к некоему сообществу людей нашего
Кто угодно мог оказаться «нашим». Сразу не угадаешь. Первым номером шла баба Женя. Она выучила по самоучителям французский и обычно раньше всех остальных добывала перепечатки запрещенных книг (за которые, как я уже знал, могли надолго посадить). С обаятельным стариковским пофигизмом баба Женя произносила: «хренов совок», «кремлевские пердуны» — и ходила в застиранных вьетнамских кедах «Два мяча». Всюду, даже на гастроли столичной оперы.
— Вчера комсомолец наш модернизированный ко мне приставал, — рассказывала баба Женя, комично изображая деревенские интонации, то упирая руки в боки, то прижимая к груди. — Афиши ему нужны. В кабинет себе повесить. У директора, конечно, Сыроветкин ничего не нашедши, какие там афиши! А к Григорию Дмитриевичу ему обращаться, конечно, как серпом… Решил старушку попытать. Ну, я возьми да скажи, по простоте-то душевной: «Принято собственными афишами кабинетики заклеивать. Чужими-то какой смысл?» И пошла. А он стоит, — баба Женя делала наивное лицо. — Эх, бабушка старенькая, бабушке все равно.
Зимние шашлыки в тот год были особенно многолюдны.
Мясо мариновалось в пластмассовом корыте, в котором я запросто уместился бы калачиком. Через загадочных «людей в порту» были добыты два ящика коньяка. Дом набился до треска — в буквальном смысле: шашлыки ели на веранде, принимая шампуры в открытое окно, и фанерная стенка потрескивала под напором спин и локтей. Пришли, кажется, все. Кочевавшая из рук в руки гитара не умолкала, из-за нее вспыхивали шутливые стычки. Одним хотелось петь дворовый шансон и Высоцкого, другим — Окуджаву и Вертинского.
Гитарные распри пресекала мама:
— Ребята, сейчас Пете гитару отдам.
Формовщик и поэт Петя Бородулин, недавно уличенный в полнейшем отсутствии слуха, обводил собравшихся величавым взглядом палача, ожидающего королевской отмашки.
К мангалу, возле которого колдовал отец, подходил то один, то другой, порой туда вываливались целые компании — крикливые, с рюмками, с песнями, с криками: «Мяса и зрелищ!» Отец встречал их светлой улыбкой. Присматривая за углями, выслушивал хохмы, благодарственные тосты, семейные истории. Они подходили, уходили, приходили снова. Отец был немногословен. Он жарил шашлык — и посреди всеобщего разгула был погружен в уютное уединение, которое прерывал легко и возобновлял радостно.
Какой там Суровегин! Собака лает, караван идет.
Позже мама как-то обронила, что в тот безоблачный звонкий день в доме впервые появилась Зинаида. Я тогда совсем ее не запомнил. Да мыслимое ли дело — запомнить бесцветную молчунью в кипучей феерии подпивших, наперебой говорливых и певучих родительских гостей! Мой взгляд пролистывал ее, спеша к чему-нибудь поинтересней. Но она там была. Кто-то из «кирпичников»
— Бальмонт?! Бальмонт?! — кричал беспокойный во хмелю Каракозов так, будто пытался докричаться до самого Бальмонта, запримеченного на другом конце стола. — Вы называете мне Бальмонта?! Да вы шутите, дружище! Вы, знаете ли, пользуетесь моим нетрезвым, знаете ли, состоянием!
Оппонент его пытался возражать.
— Нет, ребята, это ж черт знает что такое! Бальмонт!
И Каракозов принимался читать своего любимого Гумилева:
— Когда, изнемогши от муки, я больше ее не люблю…
А Зинаида смотрела на отца. На кого ей было смотреть? Смотрела на него, на хозяина дома, на всеобщего любимца, на истинного хозяина знаменитого «Кирпичика», — с решимостью голодной мышки. Натаскала, что пришлось: как он говорит, молчит, смеется, как обмахивает угли газетой, как стряхивает чешуйки золы с рукава, как насаживает на шампуры мясо, как слушает тосты… Забилась в свою однокомнатную норку возле завода, на котором работала контролером в отделе качества, и принялась перебирать картинку за картинкой, слово за словом. Кто именно ее привел в театр, а потом и в наш дом, не известно. Такие, в общем-то, прибиваются сами. А что им остается? Пришла, встала в сторонке.
11
Повторение пройденного. Снова впереди Антон на «Рендж Ровере», Топилин держится чуть позади.
Пригласили к следователю, на дачу показаний. Никаких осложнений. Примирение примирением, объяснили Антону, миритесь на здоровье, но дело нужно оформить как положено, свидетелей опросить, если таковые найдутся.
Ехать будут мимо места происшествия, и Антон вознамерился возложить цветы. Вчера заметил, что на месте ДТП нет цветов. Плохо. Решил исправить. Как это обычно делается: привязать к ближайшему столбу или дереву букет с траурной лентой.
Топилин ненавидел эти букеты. Скорбно-статистические метки: вот здесь еще одного… Бывает, доедешь из одного района Любореченска в другой — встретишь три-четыре букета. Особенно отвратно смотрятся они спустя несколько дней после появления: измочаленные, грязные — мусор, прибитый ветром.
Развернутся на разрыве разделительной, подъедут к месту ДТП. Куда там привязывать? Ах да, столбики. Полосатые. К такому столбику туфель его отлетел… Прикрутят, ленточкой обвяжут. «Придержи. Вот так. Покрепче. Оберни. Вот так. Обмотай. Хорошо». Постоят, насупившись. Помолчат. Потом, видимо, Антон перекрестится… «Царство небесное»…