Бета-самец
Шрифт:
Нужно бы перезвонить Антону насчет Сухова. Но страх как не хочется. Лучше спросить при встрече.
Вернулась Тома, принесла чай.
— Садитесь, Тамара. Поговорим за жизнь. Скорей, за смерть. И немножко коснемся праздного человеческого любопытства. В печатном его варианте.
С некоторой возней, сложно пристроив длинные ноги под стол, она уселась перед начальником.
— Там письмо пришло…
— Я видел, Тома. Так вот… Все, что вам нужно знать: Антон Степанович ни в чем не виноват. Произошел печальный инцидент. Случается. С прессой мы не общаемся. Вы отвечаете журналистам, что ничего не знаете, пусть направляют запросы по факсу.
— Хорошо. Я тогда пойду? Я чай пила недавно.
Проверив
После разговора с Томой хотелось женского общества, как после желатинового снэка хочется настоящей еды. Мила для этого не подходила: пирожными тоже не наешься. Другое дело — вторая жена Вера, с которой он затеял шашни после развода. Топилин пристроил Веру директором фитнес-центра, куда наведывался по выходным, и роман с уже бывшей женой, которую можно было разглядывать через прозрачный витраж, занимаясь на тренажерах, здорово его заводил. Четырежды они с Верой недурственно переспали, и Топилин уже надеялся на затяжную послебрачную связь (что оказалось удивительно приятно) — но тут Вера снова собралась замуж. Да еще за гороподобного старлея СОБРа. Вредная, торопливая Вера. Топилин вряд ли сумел бы объяснить, почему с ней развелся.
Причину развода с первой женой понимал прекрасно: Наташа хотела ребенка, а Топилин — так вышло — именно тогда осознал, что детей не станет заводить ни при каких обстоятельствах. До женитьбы думал об этом спокойно. «Можно, — думал. — Когда-нибудь». Но когда вопрос деторождения из плоскости теоретической переместился в практическую и был поставлен ребром, внутри у Топилина как будто что-то взбесилось. Будто супруга предлагала ему не размножаться, а застрелиться ради всеобщего блага. Топилин даже пытался себя уговорить, всячески подзадоривал. Чужих младенцев разглядывал. «Какие милые», — внушал себе настойчиво. Но протест был сильней уговоров.
Болезненно расставался с Наташкой. Плакала много перед разводом.
Веру предупредил на дальних подступах к ЗАГСу: никаких детей. Она согласилась без лишних слов, пожав плечами — словно говоря: «Отлично. Как я сама не додумалась». Она так гармонично во все вписалась. Первый год Топилин не уставал поздравлять себя с тем, что женился на идеальной женщине: сексапильна, остроумна, свободна от обременительных инстинктов. Но потом заскучал. Потянулась череда провалов в постели, Топилин решил, что столь радикальный отказ от размножения его не устраивает, — и они с Верой вежливо развелись. А как только развелись, Веру захотелось снова. Случайность провалов была доказана весьма убедительно, и пока не нарисовался собровец, Топилин наслаждался обновленной версией идеальной женщины: соглашается не рожать, спит с тобой после развода.
— Они развелись и жили счастливо, — пробормотал Топилин, глядя в задумчивости на гладиолусы, вянущие за окном.
12
И все-таки живопись.
Рисунок дается мне значительно лучше. Новый преподаватель в студии, куда я теперь вернулся, говорит, что есть задатки. С красками, правда, сложнее. «Тяжелый мазок, — разводит руками Андрей Валерьевич. — Поэтому все плоско. Нужно изживать». Мама ходила к нему без меня, расспрашивала. Вернувшись, сказала, чтобы я хорошенько подумал.
Я понимаю, конечно, о чем ее тревога: талант. Но, в конце концов, успех ведь достигается трудом. И я буду стараться. Буду осваивать технику. Изживать тяжелый мазок. Говорит же отец своим актерам, что ремесленники — самые счастливые творцы. Вот и я буду ремесленник. Нужно упорство, и все будет хорошо.
В училище принимают только со следующего года, есть время подтянуться. Если не получится живописцем, можно стать художником-иллюстратором. Можно — художником
Кое-кого из моих однолеток, посещающих студию, открыто называют одаренными. Нет, меня это не задевает. Возможно, самую малость. В любом случае я научен не мерить себя относительно других, и уж тем более не завидовать.
Мне скоро пятнадцать, и лихорадка беспричинного счастья больше меня не тревожит. Зато теперь я умею упиваться грустью. Проснуться рано, сесть у окна, уставившись в пустой переулок. Ждать первого прохожего. Родители ушли на работу. Дом затих. Только ходики в гостиной трудятся, перекатывают увесистые секунды. Прохожего непременно нужно дождаться, иначе мне шагу от окна не ступить, не разорвать колдовские путы мной же придуманной игры. Ожидание, бывает, затягивается. Иногда я даже опаздываю на первый урок. Но сладкая утренняя меланхолия, которой я предаюсь, рассматривая наше захолустье, заштрихованное косыми заборами, опутанное мятой лентой грунтовки, осклабившееся шифером в громадину неба, — моя меланхолия не отпускает меня, пока не завершится многоточием — звуком шагов по тротуару. Сам прохожий мне не интересен. Дождался — можно умываться и завтракать или хватать портфель и бежать в школу, если уж совсем припозднился. Толстяки голуби толкаются вокруг хлебной корки. Покосившееся крылечко поймано на веревочный аркан. И потом, каждую осень все клены в округе тянут ко мне растопыренные золотые ладони. По некоторым, дотянувшимся достаточно низко, я скольжу рукой.
— Привет, золотой.
— Шша, — отвечает клен: не любит сентиментальности.
Скоро пятнадцать. Не знаю, жду ли я этого. Три года до совершеннолетия. Три года до взрослой жизни — а что там, с чего начать-то?
Своих новых товарищей в художественной студии я сторонюсь. Недавняя попытка дружбы с Костей Дивным закончилась странно и обидно. Он меня побил.
Полугог отчислил его из школы. О том, что я был единственным из класса, кто не настучал на него в директорской, Костя наверняка знал. Я рассчитывал на благодарность и прочее — но вышло совсем наоборот. Весь месяц, проведенный в школе до отчисления, Костя со мной не разговаривал. Я ждал, полагая, что Костя таким манером переживает собственное предательство: все-таки он назвал меня подстрекателем. К тому же я и сам был в шаге от предательства, и если бы не мама… За несколько дней до начала каникул, возвращаясь с уроков, я завернул за угол «Промтоваров» и увидел Костю. Он был с парнями постарше. Остановился, посмотрел на меня. Я сбавил шаг, заулыбался. Дивный подошел и, не говоря ни слова, саданул меня коленом между ног. Под всеобщий хохот я рухнул на землю, да так неудачно, что расшиб подбородок.
Потом я каждое утро понедельника видел Костю на остановке, где он ждал автобуса, чтобы добраться после выходных в свой интернат для трудновоспитуемых. Он делал вид, что не замечает меня, — я представлял, как когда-нибудь с ним расправлюсь.
Когда я заявился домой с побитым лицом и рассказал маме финал истории с Дивным, она сказал только:
— Держись, боец.
И чмокнула в лоб.
Папа, с которым мы увиделись на следующий день, увел меня в сад и разразился долгим взволнованным монологом о том, что добро должно быть с кулаками и нужно уметь за себя постоять.
Через несколько дней на любимую мамину сливу папой был водружен боксерский мешок. Я долго прогуливался мимо, пробовал плечом вес диковинного плода, выросшего в нашем саду. Присматривался. Почти как к Косте на остановке по понедельникам. Пока не получил свежий стимул: на занятии по живописи мой одногруппник из одаренных, Дима Богуш, толкнул меня, сгоняя с места, которое он считал своим. По возвращении домой я исколошматил мешок так, что кожа на кулаках полопалась.
— Давай, давай, — подбадривал папа в окно, собираясь после больничного дежурства в театр. — Наподдай.