Без игры
Шрифт:
— Да весь остаток наших дней мы, кажется, одним только этим и жили. Целовались и радовались, а я все любовался ею.
Палагай опять остановился, крепко ухватился за основание толстого соснового сука, совсем отвернувшись от Тынова. С каким-то стоном великого облегчения, громко выдохнул:
— Верил бы я в бога, так и сказал бы: слава богу!
Встревоженный Тынов стоял и растерянно смотрел ему в спину. Бархан, бежавший далеко впереди, воротился и полез в кусты, проверить, нет ли чего интересного в чаще, куда уставился хозяин.
— Детка моя, — как-то без памяти бормотал Палагай. — Все-таки хоть немножко радости, а досталось и на твою долю... на короткую твою долю... А чего это мы остановились?.. Надо идти... Пойдем, Ваня. — Он оторвал руку от ветки и тщательно стал сковыривать с ладони прилипшую смолу.
Вечером, только на третий день, они распили наконец привезенную Тыновым
— Даже не знаю, как это я надумал тебе письмо послать. Месяц ответа нет, два — нет, и так далее. И наконец я решил, что это даже очень прекрасно. Одно к одному, и Ванька Тынов такая же равнодушная сволочь, как и те... Ну, неважно, какие те... Ведь я теперь тебя как нашел. Совсем уж потерял, и вдруг ты опять у меня нашелся. Ты вспомни, как мы прожили войну. Боевые вылеты, бомбежки и сводки Совинформбюро, и все мы жили одним: только бы довести дело до конца, покончить войну, а тогда уж разом все плохое кончится и на земле все станет хорошо и прекрасно... Я сейчас уже не помню в точности, как я тогда воображал. Понимал, конечно, что нужно будет заново поднимать города, все разрушенное восстанавливать и так далее... Это все ясно. Но жила во мне... как-то скрытно, в самой глубине существовала такая мысль, или вера... все равно, как ее назвать, что, главное-то, люди после войны станут совсем другими. Не могу объяснить, какими другими. Открытыми, честными, благородными?.. Может быть, радостными, добрыми друг к другу?.. Не знаю! В войну ведь все до того было просто! Враг? — стреляй, бей, сбивай. Свой? — спасай, прикрывай, хоть своим телом, потому что он свой! Вот, брат... и не успел я вовремя отделаться от этой своей несуразной ребячьей мечты... Отделался. Да очень уж поздно. И потому-то и проистекли у меня одно за другим самые безобразные столкновения. Все на почве... это кто-то очень удачно про меня выразился, моей «нестерпимости к людям».
— Это когда ты овцу притащил?
— И овцу тоже. Почему-то именно этот мой подвиг наделал шуму. Именно вследствие несуразности факта: полудохлая овца — и вдруг в районном зале заседания... Да не думай, я ведь не сразу взбесился. Я сперва к телефону. Поднял всех на ноги, заставил склад в нерабочее время открыть. Водителя отыскал и погнал его за сорок километров за кормом! Все наладил, и тут бы мне и уехать, а я остался. Жду, когда машина вернется. Стою и смотрю на этих овец, они в кучу жмутся, стиснулись, очень мерзнут, терпят. Потом у одной какой-нибудь ноги подогнутся... бряк об пол, и больше не встает. Ну что делать? Одной овцой меньше. Неприятность. Кому-нибудь строгий выговор. А овцу спишем... Нечаянно полез я в карман за папиросами, вытащил платок, и вдруг какая-то дура овца оживилась, голову повернула и глупыми своими глазами живо уставилась мне на руки: что это я собираюсь делать? Может, ей чего-нибудь съедобного собираюсь дать?.. И вот тут на меня оно и нашло. Затмение или просветление... не знаю, как определить, только вдруг как-то дошло, что вот они передо мной толпятся, беспомощные, точно кем-то обманутые, ведь даже теплую шерсть с них состригли и бросили их тут трястись в ознобе, умирать с голоду... В общем, у меня в башке вдруг все спуталось до того, что я уж не различал, кто они: овцы, козы? или дети? все смешалось, и одно только открылось: живое погибает в мучениях, и кто-то виноват перед ними. Вот тут-то я выхватил из толпы одну какую-то животину, и втащил в машину, и рванул с места. Дорога обледенелая, заносит мой газик во все стороны, я газа не сбрасываю, видишь ли, мне, дураку, на заседание бы... Не опоздать! Чуть не на триста градусов крутануло, почему только вверх колесами не перевернуло? Не знаю.
Палагай тяжело закашлялся и засмеялся так, что долго никак не мог удержать трясущейся рукой папиросу, чтоб прикурить над огоньком керосиновой лампочки.
— Надо уж заодно тебе сказать, как я машину-то наладил за кормами! Тоже эпизод достойный! Я не говорил? На ферме догуливали третий день прошедший праздник. Зоотехник пьян, как змей, сидит за столом, кусок холодца по тарелке вилкой ловит, поймать не может. Я бегом по дворам, искать водителя. Везде шум, крик, песни, топот. Наконец мне показали дом, где водитель, Шафранов какой-то, живет. Я прямо без стука врываюсь. Слава богу, там хоть тихо. На кухне баба чем-то на сковородке шипит, а сам Шафранов уже завалился, лежит в постели, рожа багровая, однако вроде в своем уме, человеческую речь понимает. Я на него набрасываюсь: вы тут пьянствуете, а овцы дохнут. Вам, дармоедам, корма выделили, так некому поехать.
Это единственный раз был, когда Палагай разговорился так надолго. И все, что говорил он о себе, как о каком-то постороннем и не очень приятном человеке. С недоброй насмешкой над самим собой. В последующие дни опять они вместе ходили в обходы по лесу, и все больше молча. Тынов осторожно пытался раза два закинуть удочку: не уехать ли им вместе, не лучше ли будет ему?.. Но Палагай обрывал на полуслове:
— Возможно, что мне в другом месте будет и лучше! Не хочу спорить... А ты спроси: хочу я, чтоб мне было лучше? Не осталось у меня этого желания — устроиться так, чтоб мне было лучше. А тебе пора отсюда уезжать, ты и не задерживайся.
Действительно, уже и отпуск у Тынова подходил к концу. И уезжать было нужно, и оставлять Палагая одного в лесу было нехорошо. Так и сошлись они на странном неустойчивом договоре. Устроить жизнь вместе на один год. А там видно будет. За год многое может в человеке измениться.
Тынов договорился без всякого труда в лесничестве, его брали с великим удовольствием.
Палагай все время его отговаривал оставаться, но видно было, что ему великое облегчение было бы в жизни — знать, что Ваня Тынов где-то недалеко, рядом, в том же лесу.
— Это подлость с моей стороны! — морщился он. — Честное слово, подлость, что ты из-за меня все бросишь и в лесную берлогу залезешь! Нелепое предприятие.
— Так ведь на год договорились!
Палагай ругался, но как-то обрадованно вдруг начинал смеяться. Потом мрачнел, но и не так беспросветно, как в первые дни приезда Тынова.
В неустойчивом равновесии они простились, когда решено было Тынову ехать в Москву: забирать документы.
— Подлость делаю, Ваня, — виновато, неуверенно улыбаясь, Степа Палагай на прощание обнял, крепко поцеловал Тынова и неожиданно спросил: — А ты Тамару помнишь? Из Старой Руссы? Что ж ты ни разу не спросишь? Боялся? Чего уж бояться. Там же она, где и Соня. И та, помнишь, еще у меня была? Все там. На Пискаревском, на блокадном кладбище... Ну-ну, я и говорить тебе не хотел, на дорогу вот зачем-то огорчил...
Вот и все о Палагае. Больше ничего и не было. Благополучно съездив в Москву, Тынов уладил свои дела, купил кое-чего из полезных вещиц. Но Палагай его не встречал на автобусной станции. Люди говорили, что он застрелился. Но мог произойти и несчастный случай. Очень-очень маловероятный несчастный случай в лесу.
С тех пор и застыла, замерла без движения жизнь самого Ивана Тынова в этой, подсунутой ему неласковой судьбой, глухой лесной сторожке, где неудачно пробовал когда-то укрыться от самого себя Степан Палагай.
Перед самым рассветом он задремал ненадолго, продолжая и в полусне думать все о том же самом. Начинало светать, когда он снова открыл глаза. Ночные воспоминания расползались клочками, как облака на ветру. Ему не хотелось их отпускать. Он попытался ясно вспомнить Соню. Вслух повторил ее имя, и на сердце у него как-то нежно помягчело, но тут же он вдруг заметил, что опять совсем не может вспомнить ее лица. Вспоминалось что-то неясное, светящееся радостью, ускользающее. Он продолжал напряженно вдумываться, повторяя про себя: Соня... Соня... и, странное дело, как всегда, он яснее вспоминал ее такой, какой она была в двенадцать, даже в десять лет, чем взрослой. Как будто в его памяти она не хотела взрослеть, а потихоньку отодвигалась к детству...