Без игры
Шрифт:
Он встал и пошел убирать со двора белье. Дождик так и не состоялся. Из-за реки по-прежнему тянуло горькой гарью лесного пожара.
Они с Барханом неторопливо двинулись в свой обычный обход.
И на другой день было все то же самое. И ночь такая же, и мысли. Но покоя все-таки не было. И от плеча его рубашки продолжал едва слышно доноситься совсем замирающий запах духов.
Он так устал от мыслей, что махнул рукой на все и злой, почти с отвращением к себе, вдруг собрался и зашагал по просеке к автобусу.
— Сто пятьдесят с приветом? — обрадованно, по привычке развязно-шаловливо,
Он смотрел на ее руки, как они наливали, как всегда, сверх меры ему водку из стакана в стакан, и вдруг понял, что пришел сюда по привычке, что ли. Или по ошибке.
— Съемки-то у вас наконец кончились? Уехали?
— Возятся еще. Во дворе монастырском чего-то ковыряются.
Она была как справочное бюро. Все городские новости так или иначе проходили через нее.
— Наборный все еще около съемок толчется, наверно?
— Нет, сегодня ведь суббота, значит, он газету выпускает. По субботам он дежурный... А я с утра тут троих клиентов, едва выперла. Вот уж надоели, только хлебнут, сейчас опять схватятся, идиоты, в спор, что такое есть Сарбернар!.. Об заклад бились, до двух литров. И тогда Хвазанов приволок книжку и тычет в нос: действительно, там портретик в рамочке и подпись как будто правильная, Сарбернар. Два литра выиграл. А после — хуже: Суглинков, кривоносый, приводит двух свидетелей, что была и у Лазебникова Динка, собака, тоже подлинный Сарбернар, хотя он ее потом увез. Крыть нечем. Тоже два литра выиграл. Тут я их выгнала, они где-нибудь под кустом все четыре вместе пропивают, черти... Ну, идиоты?..
— Ладно, — остановил ее Тынов, — ты мне потом все доскажи. Я это на обратном пути дослушаю лучше. Ладно? Мне к Наборному заглянуть!
Он поднялся по скрипучей лестнице на второй этаж деревянного дома, где помещалась редакция газеты. В коридоре было безлюдно, тихо, только голос Наборного за закрытой дверью бушевал. Жизнь в районной газете была довольно тихая, но когда представлялась малейшая возможность, он бушевал, окунаясь в клокочущую бездну кипучей, нервной, лихорадочной жизни той воображаемой газеты, с ее телетайпами, ночными звонками, сенсациями и катастрофами, мечта о которой все еще тлела в его душе, несмотря на то (или именно потому) что было ему уже за пятьдесят и он давно уже осел, обзавелся семьей, друзьями и родней в своем районе.
Он стоял без пиджака, в старомодных подтяжках, кричал в телефонную трубку. Большим пальцем он подцеплял лямку на груди, далеко оттягивал ее и вдруг разом отпускал. Она громко щелкала, и тогда он хватался за трубку обеими руками. Потом, как бы в соответствии с напряжением разговора, снова начинал оттягивать и спускать резиновую тетиву подтяжек.
— ...что? Что?.. почему он позвонил именно в редакцию? Дурак, вот и звонит в редакцию... Ну вот, теперь я передам вам. Всё? Все!
Он бросил трубку и в изнеможении вытер сухой лоб платком. Тынов смотрел на него с порога, сдерживая усмешку.
— Что ты тут разбушевался? Со двора слышно.
— Ах, это ты? — не сразу остывая от запальчивого крика и возвращаясь в тихую районную субботу, отозвался Наборный.
— Сенсация? ЧП?
— Да! — с достоинством, вызывающе сказал Наборный. —
«Вот уж нет», — подумал Тынов и пожал плечами.
— Тогда пойдем со мной вместе, сходим на место действия... ну, в аэропорт. Я должен проследить с места событий, еще успею тиснуть в последние известия по району. Пошли, пошли, вернемся вместе, посидим, сдам номер, ко мне зайдем выпьем того или иного чаю.
— Куда ты меня, желтая пресса, тянешь?
Что такое «аэропорт», он знал. Взлетно-посадочная площадка с деревянным павильоном, похожим на длинную будку.
Они уже шагали по улице. Наборный рассказывал довольно громко, но таинственно, все время дергая за рукав Тынова, подтаскивая его, ради секретности, к себе поближе. Это было у него еще от «той» газеты, где сенсации хранятся в строгой тайне, чтобы взорваться, как бомба. Раза два из оттопыренных карманов пиджака у него вываливались небрежно засунутые туда пачки каких-то газет. Он на ходу подбирал их с тротуара и, не глядя, засовывал обратно, продолжая говорить:
— Понимаешь, этот баран, этот овцебык и кретин, лесник с Долгой Поляны, — ты знаешь пост на Долгой Поляне? — ну, вот. Сам он там где-то с пожарным отрядом. И вот этот болван вдруг названивает к нам в редакцию. По телефону откуда-то из сплавконторы, что ли? Сообразил вдруг, что у него на Поляне, в сторожке, семья осталась и сидит... Жена, понимаешь, и мальчик... или девочка, и, главное, корова, на корову он особенно напирал. Ему, конечно, приказали семью вывезти, а тут дождь! Он и понадеялся. А дождь попрыскал и хрю! И вот теперь сукин сын названивает — ах, караул, туда ни пройти ни проехать... Да, да, он в сплавконторе, добрался туда, и сидит сейчас, и названивает. И куда? В редакцию! Вспомнил, что семья!.. Ну, я передал куда надо, сказали, пошлют туда самолетик. Он сейчас уже туда вылетел.
— А мы туда зачем премся?
— Посидим, подождем, с чем он вернется... Ты же знаешь пост на Долгой Поляне?
— Был там раз... Так, по карте, знаю. Километров сорок, на той стороне реки.
— Пойдем, пойдем, ты меня не бросай, посидим, походим часок. Сводки о ходе борьбы с пожаром мы в газете каждый день печатаем. А тут живой эпизод... Но остолоп-то каков? В газету! Напечатать, что после проверки жалоба на пожар подтвердилась, что ли?
За старинной монастырской стеной вдруг вспыхнуло живое голубое сияние. Среди бела дня полыхнуло, плеснуло по белой известковой стене храма и осталось чудном гудящим заревом. Шла съемка.
Они оба остановились. Стоило обойти угол монастырской стены, заглянуть сквозь решетчатые кованые ворота, войти в калитку, и сразу окунешься в этот сияющий, ослепительный мир. Только минуту ясно и четко ее увидеть, потом закрыть глаза, отвернуться и уйти. Еще больней будет, но это не беда, он же не удовольствия, не покоя ищет, пускай. Ему бы только взглянуть еще разок, спокойно, без помех, чтобы унести с собой, что увидел. Все равно — будет она в парчовом сарафане с кокошником или в будничном платьишке. Она может его и не заметить, пускай, даже лучше. Только взглянуть внимательно, чтоб потом навсегда осталось, что вспоминать.