Без игры
Шрифт:
— Не спросила. И мы поехали, и, кажется, почти всю дорогу молчали, да?
— Нет, ты мне что-то рассказывал, только мне-то все было неважно. Мы же ехали куда-то вместе, вдвоем! Что ж мне еще?.. Нет, слова я помню: это называется „восстановительный ремонт“. Какой-то пароходик. Не могла же я тогда знать, что это окажется наш единственный, волшебный „Муравей“.
— „Муравей“!.. „Муравей“... — мечтательно посмеиваясь, подхватил он. — Я ведь выпросил себе эту неправдоподобную, невпроворотную работу. Просто спасения ради схватился... Весь он был обгорелый, простреленный под Сталинградом, без руля, с мертвым двигателем. Пока мы с Афоней в него живую душу вложили, сами-то еле живы остались.
— Вот я поразилась: вдруг нас Афоня встречает на
— Да так оно и было. Только со стороны казалось, никто этого не замечал... Все думали, наверное: вот пыхтит себе такой потрепанный буксир, тянет баржи, а мы-то шли как в кругосветку, мимо всех островов и заливов мира! Да нет, это даже и сравнить нельзя! Из кругосветки вернешься — и что? — какой отчалил, такой и причалил. А после Волги? Нет, никогда я уже тем человеком не стал, каким был до этого плавания... Это я трезво говорю. Ведь и Афоня все-таки другим человеком осенью на берег сошел.
— Все правда, было одно это наше жаркое, единственное лето, и даже сейчас невозможно сказать, долго это было или коротко. Было... Было... Помнишь? — в голосе ее была улыбка. — До чего бедный Афоня у нас сперва бунтовался! Съезжал на берег, буйно запивал, грозился совсем нас бросить, все подозревал, что его по убогости пожалели.
— Трудно ему было: уж больно он здоровенный мужик, и жену-то он любил снисходительно, принимал ее любовь и баловал, как свою девчонку, и вдруг у нее на руках сам оказался, беспомощный, как ребенок. Вся ее забота, и слезы, и жалость приводили его в ярость. Трудно человеку, когда он привык сверху вниз на всех снисходительно поглядывать, да вдруг самому-то и оказаться... где-то внизу...
— Уже и в плавании, на корабле, он все метался, то уверует, что он воистину подлинный наш благодетель: за тебя все ночные вахты бессмысленно выстаивает... То во всем разуверится и опять сорвется. Только одно его убедило и переломило мало-помалу: взаправду себе он ничего не брал, все только нам отдавал, работал за нас, не спал ночи. Одно это как-то утихомиривало его кипящую душу. И то ведь понемногу, не сразу.
— Еще бы, сразу!.. Помнишь, как он с получки вернулся совсем трезвый! А сам потихоньку приволок две бутылки водки в карманах и вдруг сразу нырнул в каюту. Чтоб втихую напиться, а я пошла, ему пучок луку принесла, поставила перед ним стакан и сама села против него: „Пей, Афоня, неужто ты не заслужил? Мы кругом перед тобой в долгу — столько времени нас все выручаешь! Понятно, тебя на волю тянет, осточертеет за других ночные вахты стоять!..“ Не помню, что я еще там говорила, взялась сама ему бутылку открывать, а он у меня вдруг ее вырывает из рук и с грохотом мчится на своей тележке обратно на берег! У ларька и разгорается скандал. Он в крик требует, чтоб у него бутылки обратно приняли, деньги отдали, ларечница отказывается брать, народ собирается на крик, Афоня из себя выходит, на эту ларечную будку своей тележкой налетает как танк, бодает ее, как бык, посуда на полках дребезжит, баба орет, какие-то мужики за Афоню вступаются, дубасят в стену кулаками, одну бутылку тут же вдребезги кокнули, другую мужики в складчину у него взяли, деньги отдали и его же угостить обязательно хотели, шли за ним, уговаривали. Никак!
— Да, да, вот тогда же и нашелся добрый человек — на него донос написал!..
Им как-то легче говорилось сейчас не о себе, а о таком вот легком, теперь казавшемся даже забавным происшествии с Афоней. Потом связно переговариваться стало все трудней и ненужней. Он больше вслушивался в самый звук ее голоса, больше, чем в слова. И они все чаще погружались в молчаливое воспоминание, вызванное одним каким-нибудь произнесенным словом. Точно, взявшись за руки, снова проходили своей прежней дорогой и выговоренное слово становилось как окликом: „Ты идешь за мной?..“ — „Да, я тут, иду за тобою следом!“ И обоих охватывало то давным-давно испытанное и утраченное чувство блаженной отъединенности от всего остального мира,
Все это оборвалось, когда машинист с проклятьями заявил, что окончательно и бесповоротно полетел подшипник и теперь придется дожидаться, пока не пришлют новый. Так началась долгая стоянка в многолюдной Астрахани, где в порту весь день грохочут краны и бок о бок с тобою в тесноте пришвартованы другие суда и суденышки. Они почувствовали себя как будто с необитаемого острова попали на городскую улицу, где со всех сторон их обступили дома, полные шумных соседей.
Город тонул в слепящем тяжком зное. Жаркий ветер вздымал облака горячей пыли и гнул верхушки высоких тополей, в каюте стояла духота днем и ночью.
Белокурый первый помощник с пассажирского теплохода, в сверкающем крахмальной белизной кителе и белых брюках, пробравшись по сходням, спрыгнул на железную палубу чумазого „Муравья“, представился с чопорной вежливостью капитану и попросил представить его супруге.
Наташа, еще издали приметив эту белоснежную фигуру, пробирающуюся по мосткам качающихся сходней, проложенных от судна к судну, повязала голову тряпкой и, когда Митя, стиснув зубы от неловкости и злости на этого пижона, ее окликнул, явилась и встала, непринужденно опираясь на швабру, которой мыла палубу.
Несмотря на свою невыносимую щеголеватость, помощник оказался далеко не дурак. Не растерялся ни на мгновение, оценил забавную сторону положения и даже подыграл: засмеялся, лихо взял под козырек, щелкал каблуками и рапортовым тоном доложил о себе. Даже Митя усмехнулся. Парень был как будто ничего. Явился он с официальным поручением: пригласить их на „вечер“ и концерт в клубе водников по случаю какой-то даты.
Когда он ушел, Митя сказал: „Почему бы тебе действительно не пойти? Ты тут все сидишь и сидишь, тебе же скучно!“ Он уже ненавидел помощника, тем более ненавидел, что ему тот понравился.
— Ты сам пойди сходи, раз тебе скучно!
— Я не говорил, что мне скучно!
— Я тоже, кажется, не говорила.
— Я хотел сказать, может, пойдем... вместе, конечно.
— Нет, ты сказал, что мне скучно!..
Так все и застыло в неопределенности, пока к вечеру не явился сам знаменитый капитан Виталий Водолеев. Хотя он давно уже не плавал — работал каким-то инспектором в пароходстве, — все продолжали называть его „капитан Водолеев“, точно звание это было ему присвоено пожизненно. Лет пятьдесят назад он был крючником, а потом долго командовал последними на Волге одноколесными пароходами „Аляской“ и „Ниагарой“. Теперь это был черноволосый, квадратный от непомерной ширины плеч, человек, с задубелым от загара лицом, изрезанным свирепыми морщинами. Курчавые полубаки отпущены были, вероятно, нарочно, чтоб выглядеть совсем таким, каким его представляли себе по рассказам люди: бывшим крючником, знаменитым кулачным бойцом и легендарным капитаном „Ниагары“.
С Митей они были уже знакомы, встречались по поводу неприятности с подшипником, и Водолеев уже орал в телефон и посылал телеграммы, требуя, чтобы подшипник выслали поскорее из Горького.
— А где же наша дама? — спросил он, сдавливая руку Мите в рукопожатии. — Пора, а то опоздаем к началу.
— Какая еще дама? — хмуро, отводя глаза в сторону, тупо буркал Митя. — Что это я не понимаю?.. Чего это очень уж переполошились все тут из-за нас?
— Да, да, да! Ты оглянись вокруг себя. Сколько судов. Сколько народу. И у каждого по два глаза. Делать нечего, приглашай свою даму, не задерживай, пошли!