Без маски
Шрифт:
Как всегда, проходя по улице, она и в этот вечер заглядывала в окна. В чужих комнатах жили незнакомые люди. Там они любили. Там рождались их дети. Там расхаживала хозяйка дома, прыгал шалун, а старая бабушка вязала чулок. Там царил покой семейного очага, покой настоящего счастья.
Вернувшись домой, она вновь подошла к окну. Казалось, душа ее была переполнена до краев. Там, внизу, на стене дома по-прежнему застыла тень — огромная, угрожающая и невозмутимая, как скала. Ей казалось, что тень этой фигуры, закованной в броню мундира, всё растет и растет, поднимается всё выше и выше… И вдруг она поняла, что под маской холодного достоинства может скрываться живая человеческая душа. Ведь и она все эти
Она стояла у окна, и на нее падал свет. Так случилось впервые. Обычно она гасила лампу, когда подходила к окну. Но сегодня она этого не сделала. Поэтому ее силуэт на фоне окна был хорошо виден с улицы.
А полицейский, стоя на своем углу, думал: «Ты одна из тех чертовски счастливых женщин, что живут полной жизнью и радуются своему существованию. Ты — совсем не то, что я — неподвижная фигура в мундире, статуя на углу улицы. Черт бы побрал тебя и таких, как ты!.. О, ты знаешь, что красива, ты знаешь себе цену! Я видел это, когда ты проходила мимо! Как насмешливо смотришь ты на меня! Ты хорошо знаешь, что я стою здесь, возле фонарного столба, как раз в то время, когда ты возвращаешься домой! Ты хорошо знаешь это, ты это подметила, и ты хочешь помучить меня. Ты дьявол в юбке, ты издеваешься над моим одиночеством. Теперь я вижу тебя. Ты стоишь там и смотришь на этот город. Он — твой, и все приключения в этом городе — твои, и вся жизнь, бьющая ключом, — твоя.
Он с ненавистью смотрел на женщину, которую давно любил. Но он считал, что она презирает его.
И вот случилось то, чего не могла предопределить никакая судьба, то, чему не могла помешать никакая сила.
Виновата во всем была оконная рама, которая уже давно болталась на петлях! Тишину ночи внезапно прорезал резкий крик. Рама сорвалась с петель, и девушка едва успела подхватить ее. Тяжелая рама тянула ее вниз. А там, на улице, она смутно различала тени, какие-то большие, похожие на парящих летучих мышей, тени. Она чувствовала, что вот-вот вывалится из окна. И тогда она закричала. А он — он стоял точно вкопанный. Сначала он вовсе не понимал, что происходит, а потом услышал протяжный крик, похожий на крик одинокой чайки над безлюдным морем. Ему приходилось слышать такие крики раньше, когда он еще ходил в море.
И тогда он побежал наверх…
Дверь была открыта настежь, а она, обессиленная, едва удерживала раму в руках. Он схватил ее в объятия. Оконная рама с треском полетела вниз.
Дрожа как осиновый лист, она прижималась к нему. Они не услышали, с каким звоном ударилась о тротуар оконная рама, не услышали доносившихся с улицы криков. Они не шевелились. Они только держали друг друга в объятиях…
Когда сознание снова вернулось к ней и комната снова стала прежней, ее собственной комнатой, она, сама не понимая, что говорит, сказала, словно обращаясь к старому другу:
— Ты ведь меня совсем не знаешь!
Он шепнул ей на ухо:
— Я знаю тебя много-много лет!..
Он говорил и говорил… Его слова медленно, будто кровь, растекались по жилам, проникали в ее душу, и вот снова долгое объятие. Потом руки его разжались… Усталая и счастливая, точно малый ребенок, который прижимается к своему отцу, она пробормотала:
— А рама?
— Она упала на улицу, — ответил он. — Посмотри, вон она лежит внизу, разбитая вдребезги, сломанная, словно наша прежняя ужасная жизнь. Но она никого не убила. Нам повезло.
Они перегнулись через подоконник и посмотрели вниз. Но мерцающие автомобильные фары уже больше не существовали для них. Город был обычным городом, и, когда они отвернулись от него, оба они очутились в своей собственной комнате, — комнате, принадлежавшей им обоим.
Венера и картофель с селедкой
(Перевод Ф. Золотаревской)
По улице Нёрребругаде в Копенгагене шли трое мужчин. Они были до крайности не похожи друг на друга. Человек, шедший посредине, нес под мышкой мольберт. Это был маленький, коренастый крепыш с непомерно широкими плечами, длинными руками и крупным носом. Слева от него шел некий худосочный отпрыск интеллигентного семейства, всем своим обликом напоминавший изнеженное оранжерейное растение. Третий был чуть полноватым, рослым мужчиной в нечищеных ботинках и свисающих гармоникой брюках. Он был писатель.
— Нет, теперь с этим покончено, — сказал Кай, потрясая мольбертом. — Лучше быть добросовестным литографом, чем исписавшимся художником.
Стиг замахал длинными, тонкими руками.
— Чепуха! — закричал он так громко, что на него стали оглядываться прохожие. — Это критики исписались, а не ты. Они слишком долго пробавлялись старыми картинами. В искусстве царит косность, и мы, к сожалению, не скоро еще ее преодолеем!
Стиг говорил тоном маститого знатока живописи. Но тем не менее факт оставался фактом: картины Кая опять не были приняты на выставку. В последние годы их вежливо, но решительно отклоняли.
Сигурд молчал, хотя понимал, какую боль испытывает идущий рядом с ним человек. Он хорошо знал своего друга. Кай был не из тех, кто мог заняться каким-нибудь другим делом и начать жизнь заново. Он принадлежал к числу тех людей, которые скорее предпочтут без громких слов прервать неудавшуюся жизнь, чем постоянно терзаться воспоминаниями о своих былых успехах.
Они свернули в боковую улочку, на которой находилось маленькое кафе. Его посещали главным образом грузчики и шофёры. В витрине на блюде красовалась жареная сельдь. Вокруг нее с жужжанием носились мухи.
Кай заказал хлеб с сыром и селедку с молодым картофелем. Они уселись за шаткий столик и застыли в задумчивом молчании: Сигурд никогда не отличался особой разговорчивостью, а Стиг не мог подыскать тему для беседы. Кай сидел с видом человека, решившегося на что-то страшное. Он был пугающе спокоен.
Кафе было пусто, только за соседним столиком сидело несколько молодых женщин. Они были, как видно, из тех, кого мужчины обычно пренебрежительно называют «девочки». Перед ними стояли пустые чашки из-под кофе. Одна из женщин скручивала сигарету из окурков, найденных в пепельнице. Рядом с нею сидела девушка лет семнадцати. На первый взгляд она не казалась красавицей, но, когда в нее вглядывались повнимательней, в ее облике обнаруживалось нечто волнующее и неуловимо привлекательное. Она сидела неподвижно, а затем слегка шевельнулась, и друзьям почудилось, будто от нее к их столику пробежала электрическая искра. Она переводила свой спокойный взор с одного на другого: с Сигурда на Стига, со Стига на Кая. Наконец глаза ее остановились на Кае. Взгляд ее не был вызывающим, его скорее можно было назвать испытующим, критическим, требовательным.
— Она, кажется, хочет загипнотизировать нас, — беспокойно проговорил Сигурд. — Какие глаза!
Кай сидел, скрестив руки на грязной скатерти. Он поднял голову и посмотрел на девушку из-под густых, нахмуренных бровей.
— Взгляните на нее! — шепнул он. — Это Мария Магдалина. Она живет в грехе, но какая в ней чистота и безмятежность! В ней есть то, что называют вечной женственностью. Она — воплощение бьющей через край жизни.
Он благоговейно вздохнул и отвел взгляд от соседнего столика. Принесли картофель и селедку. Друзья молча принялись за еду и не заметили, как за соседним столиком стало тихо и пусто. Вдруг они услышали глубокий вздох, и кто-то негромко, но явственно, произнес: