Без покаяния
Шрифт:
Короче, возьми себя в руки, Сенюткин! Сыт, жив — и слава аллаху! А дальше будет видно. От Дворкина ты сроду добра не ждал, пускай злобствует, начхать на него с вохровской вышки. С бригадиром Сашей и Толиком-нормировщиком у тебя дела «вась-вась». Гришка Михайлин тебя понять должен, у него ведь голова — не макитра, тонкий, жук… А остальное все — побоку!
Везут, однако, долго. Давно бы уж пора приехать…
Закачало Леньку, прижался в уголок, носом поклевывать стал. Вдруг — др-р-р… Затормозил «черный ворон». Открылась одна дверка, вторая. На просвет — сутулые плечи и голова
— Выходи! Руки назад!
«Да что вы боитесь, собаки! Не побегу я. Сказал — не побегу, значит, не побегу!» Но руки все же завел за спину Ленька. Мало ли что? Теперь у них это просто. У каждой винтовки затвор и патронник есть.
Вылез на мороз, ничего не поймет. Куда притаранили? Жердевая зона, вся в огнях и в мотках колючки, но — не трехметровой высоты, как обычно, а, пожалуй, разика в два повыше. Как древний острог на диком бреге Иртыша. Не штрафняк это, похуже что-то. Оглянулся назад — вдали чернеет горбина высокой горы, а над ней — слабое сияние от далеких городских огней…
Вот черти! Они его, оказывается, в центральный изолятор приволокли, в лагерную тюрьму. За что?
— Давай! — кричит собаковод. И опять его псом травит.
За проходной вахты другой конвоир Леньку ошмонал. Повел по мосткам тесовым вдоль зоны к двухэтажому дому с веселыми яркими окнами, вроде гостиницы.
Дом-то веселый с виду, а душа у Леньки ёкнула. Не раз он слышал про это место. Была когда-то тут первая лагерная тюрьма. Про нее лучше не рассказывать, в ней сам Кашкетин, посыльный Ежова, развлекался с пистолетом. Потом ее сожгли. Кто и как — о том история умалчивает. Деревянная тюрьма всегда может загореться… Да. А теперь вот тут другая тюрьма, с предзонником.
Дверь, широкий вестибюль с люстрой, ковровая дорожка по ступеням наверх. И на лестничной клетке, на крашеной подставке — большая усатая голова из белого гипса.
Сбился было с ноги Ленька перед этой глыбой, да стрелок его под зад дулом, и дальше! Пока все ступеньки одолел, дух захватило. У-ффф… А наверху еще длинный коридор в оба конца и два ряда дверей, обитых коричневой клеенкой, с глазастыми номерками.
Вот так влип ты, Сенюткин! Это ж — следственный корпус, тут одни кумовья и оперсосы обитают, преступления создают за глухими дверями! Дела…
Открылась одна дверь навстречу, на пороге — личность знакомая с петлицами. Кум Пустоваленко со штрафного. Вот так встреча! Он, значит, и тут орудует, на полторы ставки старается?
— Давай его, — кивнул Пустоваленко спокойно.
Ну, Ленька и сам понимает, раз его сюда завезли, то деваться некуда и скрываться не приходится. Прошел тихонько в кабинет, ждет.
Пустоваленко — молодой, черный, в новеньком кителе и хромовых сапожках, вроде учителя массовых танцев. И выбрит чисто, под тройным одеколоном, — прямо жених, сволочь. В петлицах — три кубаря горят, совсем немного. (Знаки различия тут не армейские. В армии или вохре ежели три кубаря — значит, старший лейтенант, а в оперотделе — младший…)
Прошел со скрипом на свое место, за стол и — кхарк! — сплюнул жирно в корзину для бумаг.
— Садись, сволочь!
— За что? — вдруг спросил Ленька, больше интересуясь не собой, а настроением кума.
— Говорю, садись.
Ленька присел на специальную табуретку у приставного стола, облокотился даже с устатку.
— Как сидишь! На базаре? Руки — на колени!
Ну, хрен с тобой, на колени так на колени, а дальше что?
Короче, положил Пустоваленко перед собой лист упругой лощеной бумаги, а на том листе — даже отсюда, через два стола видно — огромные буквы, как газетный лозунг под праздник 1-го Мая «ПРОТОКОЛ ДОПРОСА».
Не иначе — спятил кум. Какой допрос? О чем? Ленька последние дни себя тихо держит, как исправившийся. Устал, оголодал — это не секрет, но другого ничего не было. Не воровал, не убивал никого. А что в кондее загорал, так ведь то — прошлое дело…
Закурил кум толстую папиросу из коробочки, дымок через тонкие злые ноздри пустил и лениво так перо взял…
Между тем дымок папиросы в глаза попал оперуполномоченному, он их устало потер нежными пальцами и скосился на Леньку с неудовольствием. Видно, надоело ему все это, спать бы он к молодой жене давно пошел, да вот неожиданное приключение. Сиди, мотай душу с каким-то лагерным фитилем!
— Н-ну, рассказывай, Сенюткин… Давай! Раскалывайся!
Ленька и глаза вытаращил.
— О чем, гражданин следователь?
— А ты не знаешь, урюк сушеный? Рассказывай, как к побегу готовился. Как бежал. Кто соучастники. Все рассказывай…
Вот это да! Все взвыло тихо и страшно в Ленькиной душе. Сознание даже на какую-то минуту помутилось от злости. И тут же прояснилось сразу: взял Ленька себя в руки. Думать надо! Шурупить! Нешуточное сказал кум Пустоваленко.
Побег!
А теперь за побег — расстрел. Теперь, по военному времени, за все шлепают. За отказ от работы, невзирая на причину, — расстрел, за болтовню — расстрел, за побег — тоже. До войны за побег судили по 82-й статье и клепали всего два года к недосиженному. А теперь, собаки, придумали пускать по 58-й статье, пункт 14, как за саботаж, уклонение от трудового фронта. «Фашистскую» статью 58! В «фашисты» хотят произвести честного человека!
Упулился Ленька на кума, понять его не может. Что же за человек перед ним и почему ему такие права дадены? Что, наконец, у него в башке?
Нет, а все же интересно Леньке: откуда их, таких вот, берут? Ну где их все-таки выращивают? Таких чистеньких, завитых-кудрявеньких под тройным одеколоном и — без единой заботы на челе?
В рабоче-крестьянской семье он вырос? Серп-молот рисовал в тетрадке? Манку в детяслях с ложечки ел? Клятву на верность народу в пионерском строю давал? Никакой помарки у него в воспитании, значит? А почему же он готов, не моргнув глазом, шворку накинуть на невиноватого?