Без семи праведников...
Шрифт:
— А кому он доверял? — осведомился начальник тайной службы, вспомнив переданные ему Чумой слова Аурелиано Портофино.
Гаэтана пожала плечами. Ипполито Монтальдо, епископу Джакомо Нардуччи, канонику Дженнаро Альбани, Бартоломео Риччи, Наталио Валерани, Григорио Джиральди, Пьерлуиджи Салингера-Торелли, Инноченцо Бонелло, Альдобрандо Даноли, Аурелиано Портофино. Был высокого мнения об Амедео Росси, о Донато ди Сантуччи… Говорил, что и мессир ди Грандони человек порядочный…
Тем временем Бениамино и Чума вышли в пустой коридор, присели на скамью в тёмной нише.
— Ничего не могу понять. Безумие.
Шут покачал головой.
—
Медик вздохнул и поинтересовался самочувствием Грациано. Приступы прошли? Тот отрицательно покачал головой. Напротив, с турнира — участились. Чума не сказал — было не до того, что приступы не только участились, но и усилились, по ночам он почти не мог спать. Бениамино взял запястье дружка и нашёл пульс. Ровные, как часовой механизм, удары отдавались в пальцах, но неожиданно сбились, пульсация крови по венам изменила ток, заструилась нервными толчками. Медик бросил изумлённый взгляд на пациента и тут заметил, что внимание мессира ди Грандони переключилось на тоненькую фигурку фрейлины, мелькнувшую в пролёте внутренней веранды замка. Девица несла поднос и, бросив на сидящих мимолётный взгляд, слегка кивнув мессиру Грандони, исчезла в комнате убитого. После её исчезновения пульс Грациано пришёл в норму.
Врач самодовольно улыбнулся.
— Ну наконец-то! А то я себя уже идиотом считать начал!
Чума окинул дружка мрачным взглядом. Он не понял его.
— Ты о чём? Кто ж тебя-то заподозрит? Из тебя убийца…
— Причём тут убийство? Я понял, чем ты болен. Amatoria febris, pyrexia Veneria.
— Что? — Песте резко обернулся к нему. — У меня? Венерина болезнь? Да ты рехнулся! Откуда?
— Febbre d'amore. Любовная лихорадка. Температура, прерывистый пульс, учащённое дыхание, ты говорил о кошмарах… Не картинки ли Джулио Романо тебе снятся?
— Бог с ними, со снами… — Грациано закусил губу и, смутившись, отвернулся. Словам медика он поверил и не стал их оспаривать, но избавиться от мучений хотел. — И что? Определил болезнь — лечи.
— Да ты очумел, Чума. Это неизлечимо. — Перестав считать себя несведущим идиотом, медик воспрянул духом и вернулся к своему обычному безапелляционному тону профессора медицины.
Чума разозлился.
— Ты что, с ума сошёл? Мне что, трястись до могилы?
— Почему? Брось свои страхи и женись на девице.
Лицо Грандони перекосило.
— Ты с ума сошёл. Все бабы — потаскухи. Они убили Джулиано.
— Перестань. Его погубили не бабы, а собственное распутство, и ты не можешь этого не понимать. Кстати, девица тоже считает всех мужчин развратниками.
— Я не развратник.
Медик знал это. Грациано ди Грандони был девственником — но не ради Бога. Угнездившийся в его отроческой душе ужас болезни брата убил в нём не только склонность к распутству и уважение к женщинам, но и породил безотчётный ужас любви. Женщина была сосудом греха и порока, и не было такого клейма, которого она не заслуживала. Влечение и желание, которое женщины против его воли возбуждали в нём, злили Грациано, порождали яростные инвективы, которые были тем ядовитее, чем большей шлюхой считал он бабёнку, или — чем большее желание она в нём возбуждала. Грациано не утверждал себя, но спасался от искуса, погубившего брата, не защищал, подобно монаху, свою чистоту, но всеми силами отталкивал смерть, неразрывно слитую в его мозгу с любовью. Муки плоти томили и изнуряли, но подавлялись волей. Волей к жизни.
Бениамино кивнул.
— Ну, девица тоже не блудница. Портофино, думаю, возражать не будет. Правда, сама девица… — медик задумался, — она как-то обмолвилась, что ты жесток. Добиться такой особы трудно, конечно. И красотка, и нрава сурового. Это тебе не на турнире мечом махать.
Чума вздохнул и почесал левую бровь. Да, девица была не гулящей. И не глупой. И миловидной. Грациано вспомнил спящую Камиллу на сене в овине… Губы его пересохли. Да, хорошенькая… В памяти всплыл абрис округлой груди в вырезе платья… Красавица, да, конечно.
Тут челядинцы распахнули дверь в комнату Фаттинанти, откуда стали выносить тело. Снова послышались рыдания Гаэтаны.
— Так ты думаешь, что убийца вменяем?
— Что? — Грациано был так поглощён своими мыслями, что забыл и про убийства… — а… убийца… да.
Всё это как-то вдруг отошло, перестало занимать. Чума глубоко задумался. Да, девица хороша. Можно быть спокойным за свою честь: такая заразу в дом не принесёт и рогами не украсит. Что там сказал Бениамино? Добиться такой особы трудно? Ну, это только к покойнице Черубине подкатить было просто, упокой Господь душу её с миром.
Грациано на несколько часов уединился у себя в комнате, невидящим взглядом глядя в каминное пламя. Семь горестных лет его юности, с той минуты, когда признание брата, любимого Джулиано, сместило в нём все твёрдые основания и уверенность в разумности мира, проносились перед ним. Тело брата распадалось и смердело, гибель вошла в него через женщину, и с того часа в Грациано поселился животный ужас перед плотью, с того проклятого дня он не замечал в себе возмужания, подавлял растущий зов плоти, отворачивался от женщин.
С похорон брата плоть в нём замерла на годы, напрягались только руки на рукояти меча и ум, искавший в ветхих свитках объяснение несообразностей мира. Грациано давно понял, что брат сам был повинен в случившемся, ибо подчинил душу похотливым помыслам, сам же Чума усилием мощной воли отторгал от себя подобное. Портофино угадал верно — его целомудрие было не посвящением своей чистоты Богу, но животным страхом смерти, которую душа, чем она божественней, тем более отторгает.
Грациано сохранил в душе только одну любовь — ныне уже непонятную тысячам — покорную любовь к Господу, присутствие Коего ощущал и боготворил в себе. Вера спасала в отсутствие надежды и любви, не позволяя сломаться или согнуться, — и вот… он полюбил?
Чума закрыл глаза и вспомнил, как впервые увидел молодую фрейлину в замке — она играла на лютне герцогине Элеоноре. Он запомнил изящный наклон шеи и удивительные нефритовые глаза, опушённые длинными ресницами. Он тогда почувствовал… раздражение — ибо не мог ничем отстранить от себя и высмеять исполненное скромного достоинства поведение и бесспорную привлекательность девицы.
Мы не можем смеяться над ненавидимым, объяснял он когда-то фрейлине. Увы, над любимым — тоже, ибо и оно сильнее нас. Грациано смог внушить себе, что девица просто… глупышка и трусиха, но после ночи в овине чувствовал неодолимое плотское влечение к ней и раздражался ещё больше. Но потом он злился уже безмерно, понимая, что не нравится ей, и лишь её неожиданные слова после турнира подлинно перевернули его душу. Но теперь мессир Грандони понял, что на самом деле сердце его пленилось ещё при первой встрече.