Безбожный переулок
Шрифт:
Больно!
И снова – больно.
Ап!
Антошка, приоткрыв от ужаса рот, смотрела на гимнастов и клоунов – стареющих, пьющих, несчастных. Сквозь слои белил, перья и блестки глядели на нее человеческие глаза, уставшие, налившиеся кровью от натуги, с желтоватыми склерами, больные. Привычная ломота в суставах, привычный страх покалечиться, жалкое жалованье, жалкая зависть, гастрольная несносная маета, вонь, толпа, качающаяся на стыках, опасная, неверная плацкарта…
Никто так и не заметил. Ни мама. Ни папа. Антошка так и не рискнула их подвести. Не посмела. Так и несла, надрываясь, громадную, горой на горб наваленную любовь. К шести годам она достигла виртуозных вершин притворства, стала профессиональным, законченным, совершенным лгуном, маленькой королевой мимикрии. Нет, не так. Ее стало –
Взаправду. По-настоящему. На самом деле.
Ее и так рвало, когда родители, слава богу – редко, обрушивались на нее разом. Единственный совместно проведенный отпуск (ребенку нужно на море! только такой рохля, как ты, не может достать путевку!) обернулся для Антошки больницей – самой настоящей, детской инфекционной. Температура сорок, слабость, бредовое состояние, неукротимая рвота, обезвоживание, частое мочеиспускание – симптомы противоречили друг другу, педиатры качали головами, налицо картина острой инфекции, но при этом анализ крови – идеальный. Пятилетняя Антошка, осунувшаяся, взрослая, усталая (в больнице ей мигом стало легче – физически, только физически), стояла у окна и смотрела на родителей, часами торчавших внизу.
Огнедышащий июль, Анапа, сосны. Мама и папа.
Задрали головы, выискивают перепуганными мокрыми глазами дочку.
Каждый – свою.
Именно в больнице Антошка поняла, что хочет стать врачом. Поняла по-взрослому, без сантиментов – просто приняла решение. В больнице ей понравилось все – особенно распорядок, железный, ненарушимый. Настоящий каркас дня. Его совесть. Дома царил вечный бардак – папа шел на работу к десяти, мама вскакивала в шесть, они то сидели на безрадостных магазинных пельменях, то на маму вдруг находил, как она сама выражалась, стих, и тогда деваться некуда было от пирожков с невиданной и неумелой начинкой, которые она изобретала и жарила все воскресенье – в зачумленном чаду, на почти невидимой от дыма кухне. То вдруг затевалась изостудия для Антошки, но уже через три занятия выяснялось, что водить ее туда по вторникам и четвергам неудобно и некому. И Антошка, только свыкшаяся с большой незнакомой комнатой, в которой рядками стояли мольберты и царил в самом центре большой медный кувшин на нарочито мятой тряпке, снова вынуждена была менять едва наладившуюся жизнь. Как и всякий ребенок, она нуждалась в простом повторении простых вещей. Детский мир – он ведь очень древний, примитивный, плоский. Три простодушных слона, перетаптывающихся на огромной черепахе. Мерное вращение целой вселенной вокруг одной неподвижной колыбели.
Центр мира.
У Антошки этот центр все время смещался, сбивался, как прицел. Ускользал.
Это было сложно.
А в больнице все стояло на своих раз и навсегда определенных местах. Кровати. Капельницы. Час, когда приносили смешные маленькие стаканчики с таблетками. Тарелка манной каши с солнечной масляной лужицей в самом центре. Обход, совершавшийся в определенный час, словно не обход – а восход. Или закат. Что бы ни случилось, солнце покажется с этой стороны.
Спокойно. В больнице было спокойно.
Но больше всего Антошке понравились врачи. Они все знали, понимаете? Знали. Ни в чем не сомневались. Не суетились. Огромные, неторопливые боги, пахнущие прохладой, йодом и жавелевой водой. Антошка, никогда прежде ни о чем не мечтавшая (у нее ведь все было, все, даже кукла из «Лейпцига»), с недетской, неожиданной силой захотела стать точно такой же – всесильной, всевластной, всемогущей. Проходить точно так же коридором, пряча в складках халата огромные крылья. Склоняться утешительно. Бесшумно парить. Сияющие шприцы. Звяканье металла. Прозрачные ампулы. Круглая серая картонка, присыпанная по краю острой алмазной крошкой. Надрезанное, покорившееся стекло.
Это был ее мир. Ее место. Понимаете?
При выписке она разрыдалась, никак не желая уходить. Смирилась, только получив в подарок старенький сломанный стетоскоп. До сих пор лежит в шкатулке с самыми дорогими сокровищами.
Потребность в самовыражении и личностном росте. Самая последняя ступенька. Самая макушка пирамиды, над которой только небо, почти черное от немыслимой высоты. Вершина мира. Она должна была вернуться. Должна была стать врачом. Но не допрыгнула. Не сумела.
Ни мать, ни отец не смогли ей помочь. Нет, неправильно. Не могли. Вообще. Антошке не на кого было рассчитывать. Фактически она была единственным в семье по-настоящему взрослым человеком. Вставала по будильнику (даже мама ухитрялась иногда проспать), не забывала мыть руки перед едой, сама, без напоминаний, убирала за собой игрушки. Требовала ответы на вопросы. Не отговорки. Ответы. Как стать врачом? Ну, это надо очень много учиться. Мама поудобнее сворачивалась на диване, заложив пальцем «Роман-газету». Номер пятый за 1977 год. Астафьевская «Царь-Рыба». Много – это сколько? Антошка смотрела настойчиво, исподлобья. Тянула мать за капроновый скользкий халат. Много – это много. Школу сперва закончить надо. А ты еще в первый класс даже не пошла. Мать поджимала большую гладкую ногу. Ежилась зябко. Пледик лучше принеси. Он у отца в комнате. Знаешь? Коричневый. В клетку.
Антошка знала. Что где лежит. Что куда спрятано. Отцовская сберкнижка. Сережка матери, впопыхах убежавшая из шкатулки. Колготки целые. Колготки штопаные – под брюки. Носки, пестрым вялым комком сваленные в комодный ящик. Антошка со вздохом доставала их, раскладывала парами – серый к серому, черный – к черному, у этого на пятке сквозит будущая бледная дырка. Штопать на деревянном грибе Антошка научилась у соседки, у нее же обитал и сам гриб – деревянный, теплый, заметно обкусанный по краям коричневой шляпки каким-то давно выросшим и даже состарившимся младенцем. Баба Маша. Одинокая, полная, немолодая. Никогда не торопилась. Родители торопились всегда. А зачем? Поспешишь – людей насмешишь. Давай-ка садись поближе. Вот видишь, иголка большая какая? Называется цыганская. А потому, что цыгане такие продавали. Для штопки лучше всего. Антошка представляла себе пестрый, волчком кружащийся табор, из которого торчали во все стороны ежиные острые иголки. Цыганские. Дырка на пятке заштриховывалась сперва крупными стежками, потом ход иглы становился все кропотливее, просветы все меньше, и вот облака уже смыкались окончательно, ни лучика, ни пятнышка. Сплошная плотная, вновь народившаяся ткань.
Шов стебельчатый. Тамбурный. Крой рукава – очень сложно. Мережка.
Молодец. Хорошие руки. Ловкие. Вырастешь – мастерицей станешь. Будешь всю семью обшивать, да и сама без куска хлеба не останешься.
Так и не пришлось. Не довелось. Жаль.
Муж, выудив из ящика комода аккуратно, стежочек к стежку, заштопанный носок, повернулся медленно, как во сне. Он всегда становился медленным от гнева. Антошка знала. Останавливал и время, и себя. Чтобы не взорваться. Не убить. Спросил тихо, очень тихо – я что, так мало зарабатываю? Антошка только голову наклонила, сглатывая. Он был главный. Господи, наконец-то. Хоть кто-то главный в ее жизни. Не она сама. Принимал решения мгновенно. Безупречно умный. Безупречно красивый. Молчаливый. Каменные мышцы на широкой спине – каждую Антошка знала наизусть, на каждую молилась, засыпая, долго-долго не решаясь погладить, обнять, прижаться щекой. Он всегда засыпал на правом боку, лицом к окну. Любил так. Муж. Врач. Она даже мысленно по имени его не называла. Не хотела. Муж и врач. Это было самое главное. Самое лучшее. Лежа между его спиной и стенкой, ледяной, украшенной старым совсем, совсем чужим ковром, Антошка чувствовала себя счастливейшим на земле человеком.
Мир, безопасность, уют. Чур, я в домике!
Заботиться, прикрыть собой, спрятаться за него. В него.
Хочу к тебе в сумку. Как кенгуру.
Посмотрел, не понимая, снова опустил голову – вернулся к книжке. Книжки жили в доме везде, путались под ногами, забредали табунком в углы, сваливались на голову, иногда пугали, иногда злили. Как живые. Его книжки. Вытирая пыль, Антошка гладила их по корешкам. Его книжки. Его носки. Его работа. Его жизнь. Если бы она могла, она бы в воздух превратилась, честное слово. Стала бы атмосферным явлением. Облаком нежности.