Безбожный переулок
Шрифт:
Еще раз улыбается – так я могу вам помочь? – и Огарев чувствует легкий, слабый пока укол вины. Кто знает, как и за что их тут дрючат и жучат, этих бедных девочек на все. Ни ремесла, ни воли, ни мозгов – только миловидная внешность, только судорожная готовность услужить. Расходный материал. Наживка для клиентов. Передовая линия рабства. Если клиент нахамит, ее накажут. Если останется доволен – заслугу припишут другим. Проигрыш в ста случаях из ста. Огарев все еще чувствует себя виноватым – и все еще не осознает, как это скверно. Очень скверно.
Я к Шустеру, говорит он, стараясь быть приветливым и любезным. Это все, что он может сделать для этой бедняги, другие не расщедриваются и на такую малость. У нас встреча в десять часов. Секретарша заглядывает в монитор и – для верности – в записную книжку.
Так вы врач?! На собеседование?
Она радуется так, что на мгновение становится не миловидной, а красивой. По-настоящему красивой. Огарев – единственный и последний раз – видит ее всю, целиком. Такой, какой ее задумал Творец. Высокая шея, легкие ключицы в синем треугольнике выреза. Темные гладкие волосы, темные гладкие глаза – яркие, с переливом, как будто катаешь на ладони спелый, свежевылупившийся каштан. Прохладный. Смотрит с таким восхищением, будто Огарев победил смерть. Это как минимум. Еще один тревожный симптом. Огарев невольно оборачивается, чувствуя себя самозванцем. Но за спиной – никакого святого воинства, только входная дверь. Светлый шпон. Медная фурнитура. Какая-то странная гроздь трубок и колокольцев, немелодично извещающих о прибытии очередного страждущего.
Ответить Огарев не успевает – из коридора клиники выкатывается Шустер, все такой же круглый, веселый и наглый, как в институте. Ой, шарик-фонарь. Фонарик-кубарь. Хорошая это луна. В институте говорили – Шустрик. Специализировался по кардиохирургии – золотой скальпель. Вполне в драгоценнометаллическом смысле – золотой. В отделении, к которому Шустрик прибился, мзду за операции брали просто чудовищную. Но зато и лечили, пижоны, по высшему разряду. Заведующий их был настоящий гад – умный, вдумчивый, принципиальный. Мерзавец по призванию и велению души. Но техника, господи… Какая техника! Надевал две пары хирургических перчаток, взмахивал скальпелем – внимание, показываю на себе. И одна пара падала, рассеченная с микронной точностью. Даже опытные врачи отворачивались, воображая, как безупречная сталь раскраивает кожу, мышцы, сухожилия – искалеченные руки хирурга, которые потом ни сшить, ни собрать ни за что. Но вторая пара оставалась целой – зав, сияя страшными веселыми глазами над маской, приподнимал спасенные кисти, белесоватые, силиконовые, приподнятые к небу характерным жестом хирурга.
Или жреца.
Всевышний Боже, перед началом своей святой работы по излечению творений рук Твоих я возношу мольбу к Трону Славы Твоей и прошу дать мне силу духа и неутомимость выполнять мою работу в вере и чтобы стремление к богатству или к славе не лишило мои глаза способности видеть истину.
Из ежедневной молитвы Маймонида.
И еще вот так.
Почитай врача честью по надобности в нем, ибо Господь создал его, и от Вышнего – врачевание, и от царя получает он дар. Знание врача возвысит его голову, и между вельможами он будет в почете. Господь создал из земли врачества, и благоразумный человек не будет пренебрегать ими.
Библия. Сирах. Глава 38.
Но еще лучше так.
Вот я, Господь, стою перед тобой и смеюсь. И руки мои стерильны, а сердце – свободно от страха и сострадания. Если не хочешь помочь, пожалуйста – просто не мешай.
Огарев. Доктор Огарев. 30 лет.
Огарев не мог так располосовать перчатки. Боялся. А Шустрик не боялся и потому – мог. Правда, оба они умели зашить все те же хирургические перчатки так, чтобы шов не пропускал потом воду – еще один старый трюк, почти цирковой. Только для своих. Несколько небрежных щелчков ножницами, несколько минут кропотливой работы зажимом и иглодержателем, хромированный кетгут, аподактильный узел, по-школярски высунутый от усердия язык. Неплохо, но… Увы, коллега. Кардиохирургия – не ваша стезя. Огарев сглотнул, отвернулся. Снова не лучше всех. Всего-навсего человек. Просто человек. А вот Шустрика в этот стан небожителей взяли, и он пропал со всех радаров, надолго, хотя времена были такие, что они особо и следить друг за другом не успевали. Все меньше смысла было в научных публикациях, мест – в отделениях, нулей – в зарплатных ведомостях, хотя нет, нули как раз множились, цены росли, инфляция, дефляция, деноминация. Государство играло в скверную игру, словно пробуя их всех на прочность. Словно передразнивая. Не понимаете ни слова? Не знаете, что делать? Все равно больно? И так? Ах, так еще больней. Ну, утешьтесь диагнозом, списком колючих терминов, в котором не понимаете ни буквы, да горстью разноцветных пилюль – мел, желатин, сода, немножечко веры. Полгранулы. На самом кончике ножа. А я умываю руки.
Это было обидно.
Они не заслужили, честно. Никто не заслужил.
Все больше народу уходило из медицины. Просто на прокорм. В медрепы. В охранники. На паперть. Кто куда. Огарев, помыкавшись, тоже попробовал себя на поприще медицинского представителя, но медреп из него вышел скверный. Английского он не знал, служить был не рад, прислуживался – тошно. Проникать в щели и впаривать своим же всякий фармацевтический вздор было так же неприятно, как присаживаться в палате к больному, чтобы договориться насчет левака в карман за внеплановую операцию. Или за плановую. Не все ли равно?
Огарев вернулся в больницу, взял ставку в поликлинике и решил потерпеть еще год. Задержать дыхание и мысленно досчитать до двенадцати, так сказать. И уйти из медицины. Совсем. Хватит. Довольно. За это, гражданин начальник, я уже отсидел.
На одиннадцатой минуте, в ноябре, он встретил Шустрика.
Огарев плелся по переходу, жуя, как булгаковский Бегемот (Помните? «Машину зря гоняет казенную», – наябедничал и кот, жуя гриб), только не гриб, а какое-то жалкое подражание хот-догу. Булка по вкусу не отличалась от сосиски, так что можно было считать, что Огарев ест кетчуп с горчицей. Нищенское пиршество. Стюдню на копейку. Прощай, желудок. Здравствуй, гастрит. Кто-то хлопнул его сзади по спине – саданул даже, так что Огарев поперхнулся и споткнулся разом. Ослепший на мгновение, согнутый пополам, он мысленно прикидывал уже, как с разворота и снизу ногой, да что это за сволочь такая, я, блин, не для того в армии, как из грязного подземного тумана выплыла ликующая круглая рожа Шустрика. Сергеич! – заорал он радостно, Сергеич, а я иду и думаю – ты или не ты? А это – ты!
Огарев перевел наконец дух и распрямился. Кетчуп с горчицей перекочевали из хот-дога на джинсы – и без того грязные, захлестанные выше колен. Правый ботинок продрался, и Огарев оборачивал ногу целлофановым пакетом поверх носка. Про куртку, пожалуй, умолчим. Да, умолчим. Это был он, совершенно точно он. Огарев. Кто бы спорил. В лучшие свои годы. В полном расцвете сил.
Ты озверел, Олегыч, сказал он без всякой радости. Вместо приветствия. Дурацкая привычка обращаться друг другу по отчеству. Институтская еще. Шустер был Олег Олегович. Олегыч. Как магарыч. Или спотыкач. Ему даже шло.
Шустрик сиял – круглый, вызывающе радостный, в вызывающе светлом кашемировом пальто, которое в грязном подземном переходе выглядело нелепым, точно ненастоящим. О, эти шелковые кашне и остроносые туфли конца девяностых! Ты что тут делаешь? – угрюмо спросил Огарев. «Мерседес» в ремонте? Шустрик даже подпрыгнул от восторга – рыжеватый, пухлый, смешной. А ты как догадался? Только вчера на сервис отогнал. Это анекдот такой, Шустрик, – Огареву вдруг стало скучно. Смешной анекдот, кстати. Только его уже все знают. Даже малолетние дурочки, на которых теоретически он должен производить неизгладимое впечатление.
Какой анекдот? Чистая правда! Представляешь, какой-то болван гвоздем мне крыло продрал. Сказали, раньше, чем через две недели, не сделают. Краска особая, крутая. В Германии заказывать надо. Люцифер называется. Металлик. Красная такая.
На пожарной машине, значит, катаешься? Уважаю.
Почему на пожарной?! – снова удивился Шустрик, и вдруг понял – ну наконец-то! – и стал вкусно хохотать, утирая крупные слезы и даже ухая, у него было забавное чувство юмора, с задержкой, как у гранаты. Выдернули чеку, сказали – тридцать два, тридцать три. И только тогда жахнуло. На пожарной! – причитал он, хватая Огарева то за рукав, то за плечо. Ох, не могу! На пожарной! И Огарев не выдержал, тоже заржал, как мальчишка, как в институте, они не дружили с Шустриком, нет, но они были родные, свои, и от этого было тепло. Удивительно теплое чувство. Стоять вот так с товарищем в подземном переходе – среди ларечников и побирушек – и помирать со смеху.