Безмолвные
Шрифт:
Тонкая пронзительная мелодия плыла в неподвижном воздухе, вновь и вновь повторялась, закручивалась, завораживала, обезоруживала нападающих и жертв. Все застыли.
Скрипка пела. Мелодия пробиралась в грудь, доставала до сердца. Деревня замолчала. Замолкли псы и деревенский колокол, не кричали больше люди в храме, и даже мальчишка, пойманный мартихорами, перестал плакать.
С трудом преодолевая оцепенение, словно его опутали невидимые сети, справа от Кая двинулся Ириш, выронил топор, упал на колени. Тид и Влад слева не двигались, Северянину показалось, что они даже дышать перестали, околдованные невидимой скрипкой. Его самого музыка не обездвиживала, оставаясь просто печальной
Музыка переворачивала все внутри, хотелось пустить ее вместо крови, обменять на воздух и — не двигаться. Ни в коем случае не двигаться, чтобы не упустить ни одной ноты, ни одного звука! И окружающие — люди, животные — чувствовали то же. Даже мартихоры застыли.
Медленно-медленно, словно музыка забирала все силы, Ириш взял горсть земли, плюнул вязкой слюной и залепил грязью уши, лишь тогда перевел дыхание. Кай смотрел на него, как на сумасшедшего.
— Твою мать! — прошептал Ириш.
Силы постепенно возвращались. Он поднял голову и встретился взглядом с Каем, и неестественно громко посоветовал:
— Если можешь двигаться — залепи уши.
— Кто это? — спросил Кай.
— Скорее «что», — угадал по губам Ириш. — Цепной пес господина Дреговича.
— Помощь?
— Сегодня — да.
Ириш наконец тяжело поднялся, скатал из грязи шарики и залепил уши Тиду и Владу. Кай взял горсть земли, но лишь сделал вид, что затыкает уши.
Ириш пошел вперед первым. Звери даже не взглянули на него. Он, не торопясь, примерился и снес голову одной, затем второй твари. Тигриные тела упали в пыль. Влад и Тид еще приходили в себя, одурманенные, опустошенные неизвестным волшебством. Кай последовал за Иришем вниз к корчме.
Мальчик больше не плакал. Кровь толчками выходила из прокушенной ноги. Мартихора отпустила его, стояла, повернув лицо на звук, прикованная к земле пронизывающей песней. Ириш зарубил и ее, затем присел над мальчиком, зажал руками рану и кивнул Каю на корчму.
Кай снял личину и вошел.
Внутри все было разгромлено. Хрустнули под ногами черепки посуды. Скрипач стоял на столе, посреди зала, а вокруг остановилось время. Прямо перед ним, по-собачьи усевшись на задние лапы, замерли две мартихоры. Их ресницы слабо вздрагивали и тяжело вздымались бока. Они не сводили взглядов с музыканта, а тот играл самозабвенно, не открывая плотно сомкнутых век, сам поглощенный музыкой не меньше своих слушателей. Высокий, худощавый и широкоплечий. Молодой, но светлые волосы уже густо перемешаны с сединой, острижены коротко и неровно. Несмотря на весеннюю прохладу, скрипач был раздет по пояс, босой. В первых вечерних сумерках Кай мог хорошо рассмотреть вросшую в живот цепь-пуповину.
Она была толщиной с руку, бледно-розовая, как кожа зарубцевавшегося шрама, сквозь нее виднелись пульсирующие вены и металлические канаты, переплетенные с венами. Цепь спускалась со стола, ложилась на пол, проходила сквозь стену и уходила дальше, на север.
Кай отрубил мартихорам головы, вытер топор о скатерть на столе и подошел к скрипачу.
— Мы справились. Спасибо.
Музыкант перестал играть, опустил руку со смычком и открыл глаза.
— Кто ты? — спросил Кай.
Музыкант склонил голову набок, внимательно рассматривая стражника.
— Ри.
— Я — Кай.
— Знаю.
Кай растерялся.
— Если хочешь остаться в живых, Кай, не показывайся на глаза магам.
Цепь-пуповина вдруг натянулась, Ри стал еще белее, схватился за живот и пропал.
Лагерь лешаков располагался глубоко в лесу. Деревня на десять домов-срубов под поросшими мхом крышами, и землянки-схроны, раскиданные по лесу для пяти десятков людей.
«Детей!» — поправляла себя Александра.
Пять десятков детей от года до семнадцати лет. Некоторые ушли из дома до нанесения клейма; некоторые клеймо срезали, уродством выкупая свободу, трое родились здесь. Командиром себя звал юноша в меховом плаще — Павел Рыльский, но на самом деле управлял делами поселения Хромой.
Хромой был из старожилов, из тех, кто копал землянки и строил дома. После побега от мага ему неудачно срезали клеймо с ноги, навсегда изувечив. Большинство молодых шрамы не прятали, даже девушки гордо носили следы срезанного клейма как символ собственного мужества, но Хромой шрамов стеснялся, всегда и везде ходил в высоких сапогах. Имени он не называл, отзываясь на досадное прозвище. Единственный взрослый среди детей. Черноволосый, бородатый, с яркими зелеными глазами. На первый взгляд казалось, что Хромому не больше двадцати пяти, но хмурое, неприязненное выражение лица быстро портило впечатление. Чем больше Александра на него смотрела, тем старше он казался, словно каждый раз, когда хмурился, морщины не разглаживались, оставались на лице, как на смятой бумаге, множась день ото дня. Говорить он не любил, подпускал к себе близко лишь болтуна-Сарму. Мальчики-лешаки могли сколько угодно играть в ополченцев, громко именовать себя Орденом Доблести, но это Хромой подсказывал, где и как ловить дичь, знал все тропинки в лесу и придумал покрывать дома мхом, чтобы их не могли увидеть сверху мажьи шпионы. Хромой не любил людей, чуждался их, предпочитая больше времени проводить в лесу. За все время Александра видела его трижды, а говорила с ним однажды.
День шел за днем, и она чувствовала, что оказалась в нужном месте. Все десять лет в монастыре она ощущала на себе испытывающие взгляды. Сначала сестры Руты, затем сестры Леславы. Чувствовала себя обманщицей, одолжившей все это: храм, приязнь сестер, спокойную жизнь… Ее работа никогда не была добровольной до конца, что бы она ни делала, ей всегда казалось, что она искупает свой грех и никак не искупит. Здесь же, в поселке, никому не было дела до ее прошлого, никто не спрашивал о храме, принимая ее здесь и сейчас.
Александра делала то, что привыкла делать в монастыре, но впервые в жизни, с радостью просыпалась по утрам, с удовольствием копалась в огородной грязи, сажая семена, и даже усталость в конце дня делала ее счастливой. Она открывала в себе то, о чем раньше и не подозревала: способность радоваться жизни и наслаждаться трудом. Ей, как никогда раньше, нравилось то, кем она была, и Александра молила богов, чтобы ничего не помешало этому. Боги не услышали.
То, что она понравилась Микасу, Александра заметила с первой встречи, в тот миг, когда он взял ее за руку, но Александра многим мальчикам в деревне нравилась. Она отшучивалась, и мальчики, смущенно улыбаясь, понимали намек — держались на расстоянии.
Микас намеки не понимал и шутки тоже. Он смотрел на нее мрачно и решительно, как на вершину, которую нужно покорить. Ему едва исполнилось семнадцать, он уже считал себя мужчиной, был правой рукой Павла Рыльского, жил здесь уже одиннадцать лет и слыл человеком жестким, решительным и непреклонным. Рядом с другими детьми он безусловно казался взрослым.
«Он — мальчик! — убеждала себя Александра. — Встретит хорошенькую девушку и забудет обо мне».
Она искренне не хотела обижать его. От разговоров старалась уйти и от прямых взглядов — тоже. Поддавшись порыву быть доброй, она щадила его чувства, подбирала слова.