Безмятежные годы (сборник)
Шрифт:
– Как вы страшно загорели, Любовь Константиновна! – начинает он через минуту опять. – Просто ужас! Раньше как-то внимания не обращал, но теперь, когда я избалован постоянным видом нежного, как лепесток розы, личика Евгении Андреевны, ваше поразило меня, как контраст.
Во мне все кипит, я буквально боюсь разрыдаться, но храбрюсь.
– Напрасно вы тратите время и портите свой изнеженный вкус, глядя на мою черную, как голенище, физиономию, когда вон там, между кустами мелькает «нежный лепесток розы», – указываю я ему рукой на бредущую там его Евгению.
– Ах, в самом деле! Наконец-то! Ау, Евгения Андреевна! Мчусь вам навстречу!
Только я его и видела,
Вдруг, понимаешь ли, наряду с этим милейшим господином появляется у меня какой-то поклонник, а кто – никак не могу догадаться. Ясно, что кто-то следит за мной, за моим душевным состоянием, и, чем мне тяжелей, тем больше мне оттуда оказывается внимания, словно утешить меня хотят.
В этот самый вечер прихожу ложиться спать – вся моя кровать закидана веточками жасмина. Другой случай. Играли мы в мнения. С некоторых пор ненавижу эту игру потому, что только дерзости получаешь, да еще публично. Собирают мнения обо мне. Выхожу. Называюсь «книгой». Преподносят мне, конечно, его мнение: «Говорят, что вы, книга, – бесплатное приложение к газете “Копейка”». – Недурно! Второй раз называюсь «картиной». Объявляют мне, что – «картина эта разве на любителя». – Тоже мило! А в комнате на подушке нахожу три прелестных пунцовых розы. Через несколько дней на письменном столике большой венок из гелиотропа, а внутри, на крупных зеленых листах – чудесные громадные вишни. Кто эти сюрпризы устраивает, никак не могу додуматься.
Так вот все и тянулось. Наконец, опять собирается громаднейшая компания соседей и знакомых, человек до сорока, в лес на целый день с самоварами и тому подобное. Погода роскошная, но настроение у меня самое отвратительное. С раннего утра Петр Николаевич наговорил мне уже столько неприятных вещей, что мне плакать хочется и даже голова болит. Но ему еще мало, хочется окончательно досадить мне.
– Боже мой! – восклицает он. – Какая же у вас сегодня похоронная физиономия; к погребальной процессии она была бы как раз под стать, но сомневаюсь, чтобы на увеселительной прогулке приятно действовала на спутников. Что касается меня, то, простите великодушно, постараюсь держаться от вас в сторонке. У меня сегодня так хорошо на душе, я столького жду для себя от этого дня, столько у меня счастливых надежд, что ничем не хочется омрачать его, хочется, чтобы он навсегда остался памятным, светлым днем моей жизни.
Посмотрела бы ты на него: глаза как звезды светятся, лицо красивое, тонкое, никогда я его таким не видела. Меня так по сердцу и ударило; чувствую, вся кровь от лица отхлынула, в ушах звенит; ну, думаю, грохнусь сейчас. Только этого не хватало! Всю свою силу воли забрала, то есть двумя руками, отдышалась немножко и говорю:
– Едва ли я вам или кому-либо испорчу настроение, так как, кажется, не поеду, – у меня сегодня до безумия болит голова.
Смотрю, он так весь и просиял, едва радость сдерживает, а сам равнодушно так:
– Конечно, это самое благоразумное: больной человек и себе, и другим в тягость.
Не поеду, решила, ни за что! Зачем? Смотреть, как он будет за Женькой ухаживать? Или слушать публичные дерзости? Или дождаться, чтобы он пришел заявить: «Мы, мол, жених и невеста»? Осталась. Конечно, пошли всякие препирательства с мамой, с папой, кто-нибудь из них ради меня непременно тоже хотел оставаться, но я молила всех ехать. Я только и мечтала побыть одной и хорошенько на свободе выплакаться. Слава Богу, убрались, кто на велосипеде, кто верхом, кто пешком. Теперь до самой ночи я одна, раньше одиннадцати-двенадцати не вернутся.
Пошла
Невыносимо тяжело стало, положила голову на столик и реву, реву неудержимо, прямо трясет всю. Вдруг слышу что-то шуршит за моей спиной; я вздрагиваю; прежде чем успеваю повернуться, чувствую, кто-то прикасается ко мне, и вижу рядом с собой стоящего на коленях Петра Николаевича.
– Милая, родная моя, ты плачешь? – говорит он, беря мои руки. – Как бесконечно мне больно видеть эти слезы, и вместе с тем как глубоко я счастлив, что они льются. Тебе больно, да? Я сделал тебе больно? Бедная, милая. Сколько я сам выстрадал, причиняя боль тебе. Сколько раз хотелось, вот как теперь, как сейчас, стать перед тобой на колени, вот так же взять в свои твои милые маленькие ручки и сказать, как глубоко, как преданно и прочно я люблю тебя, одну тебя… Но я не был уверен, я не смел, боялся… Теперь, теперь, когда мне показалось, что и в твоем сердечке зародилось что-то, когда я увидел тебя сегодня, такую бледную, печальную, я едва владел собой. У меня была одна мысль – заставить тебя остаться дома, какой бы крутой мерой ни пришлось добиться этого. Я ударял, больно ударял тебя одной рукой, а в душе мечтал, как, лишь только вся компания займется чем-нибудь в лесу, я помчусь к тебе, как моя другая рука крепко-крепко прижмет тебя к сердцу, в котором скопилось столько любви, столько глубокой привязанности. Скажи, скажи, что и ты любишь, что мы с тобой соединимся на всю жизнь.
Не могу передать, что сделалось со мной: я думала, с ума сойду от радости. После такого глубокого отчаяния – такое счастье. Тогда только я поняла, как сама люблю его. Теперь я счастлива, бесконечно счастлива. Муся, милая, поцелуй меня, поздравь!
Я, конечно, от всей души горячо целую, поздравляю ее.
– Так ты, значит, невеста?
– Да, только это большой секрет. Ни папа, ни мама, ни – сохрани Бог! – Саша не знают. Мы скажем только совсем потом, уже перед… свадьбой.
– А почему же это секрет?
– Да, видишь ли, мама почему-то не особенно хотела этого, ну, так мы решили пока молчать. А помнишь, я говорила тебе про «Дорогой поцелуй», который ставить собирались. Еще я так обиделась, что мне горничную «дать» хотели. Оказывается он себе на уме был: с горничной ему, видишь ли, по пьесе целоваться приходилось. Каков? Скажите, пожалуйста, а каким казался тихоней. Вот уж, поистине, в тихом омуте чертенята водятся.
– Да, подобной прыти и я никак не ожидала от Петра Николаевича, – подтверждаю я.
– Ну, а ты как? Что у тебя слышно? – спрашивает Люба.
Но я отделываюсь общими фразами. Ни за что, ни за что не была бы я способна на то, что сейчас сделала Люба: так подробно, просто повторить каждое слово Петра Николаевича, все то, что чувствовала сама она. Мне было бы жалко, жутко даже; казалось бы, что со всяким слетающим с моего языка, громко выговоренным словом, там, в душе, что-то как бы стирается, тускнеет, отлетает, точно меньше остается милого, дорогого, неприкосновенного, моего собственного, только моего…