Безмятежные годы (сборник)
Шрифт:
Долго-долго сижу я в этот вечер в своей комнате, думаю, припоминаю. Теперь я не плачу, только на сердце так пасмурно, серо и бесцветно. Вспоминается все, что сейчас говорил Николай Александрович, рисуется лето день за днем. Вижу нашу скамеечку, ясное небо, звезды, колеблющиеся белые цветы, точно снежную полянку; вижу лицо Николая Александровича, слышу его голос. Ничто не дрожит в сердце от этого воспоминания, будто восстает сон, красивый сон, и ярче всего выделяются из него высокие кружевные головки тмина, жасминные кусты, усыпанные яркими благоухающими цветами… Сама не замечаю, как в голове моей складывается стихотворение. Я поспешно записываю его:
БЕЛЫЕ ЦВЕТЫ
Помню я милый сад:
По
Обвился над уютной беседкой,
И кругом кусты роз,
И балкон весь оброс,
Будто светло-зеленою сеткой.
А вдали, в глубине,
Где лишь липы одни
Разрослися над ветхой решеткой,
Где аллей не метут,
Где заросший наш пруд
С развалившейся старою лодкой,
Где лишь скромненький тмин
Да душистый жасмин
Глаз ласкают своей белизной,
Там люблю я мечтать,
Там люблю отдыхать
После шума и жизни дневной.
Нежный ласковый тмин!
Слышал ты лишь один,
Как тут радостно сердце забилось,
Сколько светлых минут
Было прожито тут,
Сколько чудных речей говорилось.
Тихо было кругом,
Мы сидели вдвоем,
Лишь цветы на стеблях колыхались;
Много было их там,
И казалося нам,
Будто с нами они говорили:
Скромный беленький тмин,
Ярко-белый жасмин
Нам надежду на счастье сулили…
…………………………….
Не сбылися те сны,
Обманули они…
Я развеянных грез не жалею,
Но тех скромных кустов
И их белых цветов
Разлюбить и забыть не сумею…
Последнее время как-то с особым интересом читается и думается мне. Я целый день с книгой: отчасти потому, что надо многое просмотреть по литературе для Дмитрия Николаевича, отчасти по собственному влечению. Скоро, вероятно, дадут домашнее сочинение. Интересно, на какой теме остановится Дмитрий Николаевич: на курсовой, то есть на Пушкине, или, как в прошлом году, даст тему отвлеченную? Впрочем, кажется, это его обычай, – первая тема всегда отвлеченная. Что же, пусть, тем лучше. Мне всегда легче пишется на отвлеченную; тут полный простор, можно залететь куда угодно, а в курсовой всегда связан определенными рамками, это уже скорей изложение, пересказ того, что в учебнике литературы. Теперь запоем читаю Апухтина, который впервые попал мне в руки. Господи, какая это прелесть! Все хорошо, я не знаю, что там лучше, – все лучше. Как звучно, красиво! Сколько мысли! Малюсенькое стихотвореньице – и большая мысль. Вот, например, его «Верхние ветви…» – всего шестнадцать строк, а сколько глубокого значения в этих двух последних строчках:
Бедные ветки, утешьтесь – вы слишком высоки,
Вот почему вы так грустны и так одиноки.
Да, понятно, большие люди всегда одиноки, их так мало, вероятно, так редко сталкивает их судьба друг с другом. Им всего мало – конечно, в духовном смысле, – они ищут чего-то высшего, большого, недосягаемого; окружающее представляется им таким маленьким, ничтожным, что они не удостаивают его даже взглядом. Они должны страдать.
Мне иногда думается, что и наш Дмитрий Николаевич немножко в том же роде; обыденная среда не существует для него, он заносится куда-то выше. Прежде я просто считала его бессердечной, холодной сосулькой. Это неправда, я клеветала на него: бездушный человек не любит так поэзии, у него не будет дрожать голос, не будут светиться глаза при чтении стихов. Вот их герои трогают его, а простые люди – нисколько. Неужели у него нет ни друга, ни кого-нибудь еще, кого бы он любил? Быть вечно одному, ведь это так холодно, так тоскливо. Я бы не могла. Может, и ему тяжело? Я даже как-то спросила об этом Веру.
– Я же давно говорила тебе, что Светлов глубокая натура, но ты, сразу невзлюбив его, решила, что он бездушный. Почему? Потому
– Ты предполагаешь только или знаешь о нем что-нибудь определенное?
– Да, кое-что я знаю… при случае когда-нибудь расскажу.
У меня душа болит, глядя на Веру: с каждым днем она точно становится тоньше, прозрачнее.
– А как ты чувствуешь себя? Ничего не болит? – спрашиваю я.
– Нет, кажется. Только слабость, неодолимая слабость, точно по воздуху идешь, и нет у тебя твердой почвы под ногами.Глава IX «Большой человек». – У Веры
Вот и промчалась нарядная, золотистая, улыбающаяся осень. Сурово нахмурившись, глядит серое небо. Словно нищие, покрытые рубищем, гнутся и стонут полуобнаженные деревья; порывисто, злорадно треплет и срывает ветер остатки их пышного прежнего убранства, и вот, истерзанные, печальные, стоят они, словно призраки своей былой роскоши и могущества. Тоскливо в природе, мутно и тоскливо кругом. С наступлением этой сырой, пронизывающей, холодной мглы моя бедная Верочка совсем расклеилась.
– Если я завтра не приду в класс, то ты, Муся, напишешь мне уроки и, если что объяснят, тоже. Хорошо?
– Конечно, Вера, разве в этом может быть сомнение? А что, плохо тебе?
– Да, неважно.
– Верочка, может быть, если тебе, не дай Бог, действительно нехорошо сделается, ты позволишь мне самой забежать навестить тебя, поговорить с тобой?
Я робко и с большим усилием задаю этот вопрос.
– Нет, милая, не надо, – грустно говорит Вера. – Прости, не обижайся – лучше нет. Ты не сердишься? Еще я хотела попросить: через прислугу не присылай записки, лучше по почте.
Зачем она стесняется меня? Неужели ей может быть неловко передо мной своей бедности, своего скромного уголка? Я так ее люблю, где бы она ни была. Мне больно только, что она так отстраненно держит себя, не позволяет хоть чем-нибудь помочь.
На следующий день Веры действительно нет. Если уж она решилась пропустить урок Светлова, то как же дурно ей должно быть!
Задав нам сочинение, как и предполагалось, на свободную тему, он так хорошо, так выразительно прочел заданное на следующий раз стихотворение: «Брожу ли я вдоль улиц шумных»… Такие вещи ему особенно удаются. Не знаю, потому ли, что у меня на душе тоскливо, или сам он прочувствовал это стихотворение глубже, чем прежде читанные нам, но оно так и звучит в ушах у меня.
Вера говорит, что Дмитрий Николаевич много пережил, что он действительно большая «верхняя ветка», как сказано у Апухтина. Сегодня я в первый раз внимательно и без предубеждения смотрела на него. Да, правда, в его лице больше грусти, чем холода; глаза точно подернуты дымкой и, скользя по головам людей, не останавливаются, не всматриваются в них, а тянутся куда-то дальше, выше. Около рта две маленькие, совсем маленькие грустные складочки; на высоком лбу, между бровями, небольшая, но глубоко врезанная морщинка, от нее-то лицо и кажется холодным и суровым.
О чем же таком безотрадном, неосуществимом мечтает он? Может быть, он кого-нибудь безнадежно любит? Кто же она? Почему не замечает его? Ведь он считается таким талантливым, красивым, интересным, наши и ученицы, и учительницы без ума от него, может быть, другие знакомые его тоже? Ведь, когда тебя много любят, это уже хорошо, от этого одного тепло, светло, отрадно становится на душе. Но ему, верно, все равно; любит ту, одну, свою холодную, недоступную красавицу и не замечает того, что думают, как относятся к нему другие. Например, Вера и Штоф.