Безумная тоска
Шрифт:
– Нет. Но ты знаешь, о чем я. Например, я сказал одному парню на этаже, что в школе играл в бейсбол. В девятом классе. На самом деле я хотел попробовать, но не срослось. Теперь я должен помнить, что он считает, что я играю в бейсбол.
– О, господи, – вздохнула Анна. – Я такой херни терпеть не могу. От этого я теряю веру в надежность вселенских механизмов.
– Но ты так никогда не делала, да?
– Ох, какой ветер. Господи, что за ветер, – сказала Анна. Джордж засмеялся.
Ветер. В нем время растягивалось, поднималось, падало и плескалось на волнистой воде, создавая внутри себя новые измерения. В какой-то миг Анна прошептала ему на ухо, так как тоже знала об этом, знала, о чем он думает: в нее падают годы и дни [33] , он точно знал, что она имеет в виду, точно, что жизнь непреходяща! И за ее пределами, без времени, без срока и без срока, бухта, свет, ветер, смысл всего этого нырял в глубины
33
Филип Ларкин. The Life With A Hole in It.
– Влажная черная ветвь, – сказал он ей.
– Да, да, да.
– Как насчет влажного черного бушприта?
– Был нос, да в бушприт перерос.
– Хорошо, очень хорошо.
– Знала, что тебе понравится, лодочный мальчишка.
Через некоторое время паром вновь отчалил, они опять пересекли гавань, ветер стал устойчивее, сильнее, ему казалось, что он мчит его домой; в мозгу яркой вспышкой просияло: твой дом здесь и сейчас. Было так холодно, что казалось, они оба замерзнут на месте. Они побрели внутрь, к электрическому сухому теплу длинной серой металлической базилики, где каждое утро на бесконечных скамьях сидели пассажиры из пригорода.
– Дом там, где ты здесь и сейчас, – сказал он ей. – Вот где дом.
– На пароме?
– Где угодно. – Он обхватил себя руками. – Сейчас. Здесь. Везде.
– О. – Она развела его руки и прильнула к груди, и его руки вновь сомкнулись, как будто предназначенные для объятий.
– Хотела бы я, чтобы это было правдой. Но дом нечто более… онтологическое. Во всяком случае, то, что существует в нашем сознании. Это развивающаяся категория моральной жизни. Далеко идущая.
К этому времени она уже просто бубнила, уткнувшись в его грудь.
– Как сраный первородный грех.
– Боже, нелегко тебе живется, – протянул он.
Она засмеялась.
В пригород они вернулись чуть позже часа ночи, выйдя из метро и послонявшись по пустому Линкольн-центру, у черных зеркальных бассейнов за зданием оперы, сверкающих, манящих окунуться, на что они не отважились, возбужденные и даже слегка напуганные (он был слегка напуган) массивными абстрактными скульптурами, стоявшими на каменных пьедесталах посреди воды. Из бронзы, темной, как вода. Он достал косяк из кармана куртки, зажег, задержал выдох, уставился на статуи.
– Что это? – спросил он.
– Генри Мур, – ответила Анна. – Английский скульптор. Лежащие фигуры. Может, поделишься? Мы здесь точно одни?
Он протянул ей косяк.
– Ты что, кого-нибудь здесь видишь? Кроме этих вот голых. Глаз привыкает, и они кажутся мягкими.
Она затянулась, выдохнула и сказала:
– Люблю Генри Мура. Он разбирается в телах.
Их тела, прильнувшие друг к другу, их взгляды. Анна вернула ему косяк. Она ощущала его крепость, подобную статуям Мура; когда она смотрела на них, то желала окунуться в них, проникнуть в них. Она ждала от них тепла, как от вечного солнца. Она желала погрузиться в них с головой, раскинув руки. Изголодавшаяся по любви. Теперь она могла приникнуть к нему, исполнить свое желание здесь и сейчас. Она попробовала сделать это. Она прижалась к нему сильнее. Ноги почти ослушались его, и они завалились влево. Анна смеялась и смеялась, пытаясь все объяснить, – ты должен быть крепким, повторяла она – и он смеялся вместе с ней, но не мог понять, что в действительности произошло, и она знала это. Тогда они оба знали: она знала, что в этом смешного, а он не знал, и она знала, что он не знал, а он знал, что она знает и это – и это снова их рассмешило. Он все спрашивал: «Что? Что?» –
Затем они вернулись на Бродвей и прошли около двух кварталов, пока их не утомили шум уличного движения и движущиеся огни, и почти недееспособный Джордж втянулся в поток машин, волшебным образом поймав такси, со знанием дела избежав опасности быть раздавленным, – она наблюдала за ним и почему-то знала, что он не умрет. Он никогда не умрет. В его голове в это время крутилось кислотное кино, которое его сознание превратило в танец, прелестный променад, где сигналящие и уклоняющиеся автомобили не имели никакого значения. Такси затормозило рядом с ним, его ладонь легла прямо на дверную ручку, чтобы он открыл ее, Анна со всем возможным спокойствием следила за ним, и затем он и она оказались в такси. Они все больше сближались, пока сперва не встретились их губы, затем языки, и Джордж вошел в ошеломительный туннель желания. Они целовались медленно, педантично, будто бы каждое новое движение рта и языка было диссертацией в ответ на предыдущее движение партнера. Его рука лежала на ее коленях, ладонь – на бедре, склоняя ее ближе к себе, чувствуя точку, где сходится столько плоти. Они говорили при помощи рта, но без слов. Пока она не отстранилась…
– Во рту пересохло, тайм-аут, – сказала она.
И у него.
– Надо чего-нибудь выпить, – сказала она.
– У меня в комнате есть банка колы.
– Бог мой, кола, – сказала она, сползая с сиденья и снова заходясь смехом. Он посадил ее обратно.
Доехали до 114-й улицы. То, как они искали нужную сумму, выглядело комично. Джордж нашел пятерку и расплатился. Они вышли на Бродвее, свернули на 114-ю, пока не дошли до дерева за Карман Холлом – маленького, юного, недавно посаженного деревца, изувеченного, валявшегося на тротуаре, вырванного из скудного квадратного клочка земли, поваленного ветром, что был с ними всю эту ночь. Прекрасным, бездумным ветром, и после того, как они увидели корни и корешки, похожие на нервные окончания, внутренности или миниатюрные кости, как это неправильно – видеть, как что-то живое вывернуто наизнанку. Затем, пронизанные чувством трагедии, они отправились дальше и впереди, в конце квартала, на пересечении с Амстердам, увидели все остальное: полицейские автомобили, темные силуэты полудюжины копов в характерных фуражках и красные с белым огни, яркие, мелькавшие так быстро, что галлюцинации моментально вернулись.
Годы спустя, когда каждый из них жил своей жизнью, они ассоциировали ту ночь, тот ветер, печальное дерево, вырванное с корнем, юное, уничтоженное, и свое первое чувство невосполнимой потери с Джеффри Голдстайном, выпавшим из окна Джон Джей Холла, – живым существом, нежным и юным, словно то дерево, лишенным места в этом мире и умирающим на тротуаре ночного Нью-Йорка.
6
Остаток квартала до перекрестка с Амстердам-стрит они преодолели сквозь плотную завесу ужаса, зная, что ждет впереди. Когда они поравнялись с восточными воротами на 114-й, между Батлер и Джей, где лестница вела к галерее у теннисного корта, Анна остановилась, схватив его за руку и не пуская дальше. Что-то внутри подсказывало ей: не стоит смотреть на это, и дело не в том, что впереди ждала кровь или нечто ужасное – дело было в ней, в самой ее сущности – то говорил животный инстинкт, словно они шли навстречу ее смерти, словно она была поваленным деревом и там лежало ее тело.
– Пойдем наверх.
– Не могу. Я должен посмотреть, что там случилось.
– Для газеты?
– Да.
Секунду они молчали, затем Джордж предложил:
– Поднимайся наверх, а я подойду попозже.
В ответ она покачала головой. Она потянула его за собой, но он оставался на месте. Какой же он тяжелый, физически и не только. Он слегка потянул ее за собой, и она поддалась. Свернув за угол, они подошли к телу на тротуаре: место происшествия еще не оцепили, но рядом стоял полицейский, не давая подойти ближе. «Не задерживайтесь», – сказал он.
К северу от тела копы теснили людей, чтобы закрепить на столбах оградительную ленту. Джордж заметил, что Артур уже был там, делал снимки, сверкая вспышкой, перезаряжая камеру, пытаясь подобраться как можно ближе, пока позволяет полиция. На его шее была цепочка, с которой свисал сомнительного вида пропуск. Чуть поодаль стоял детектив, наблюдавший за ним. Джордж сообщил ему, что тоже работает в «Очевидце», спросив, был ли погибший застрелен.
– Спрыгнул или упал.
– Из Джон Джей?