Безумные дамочки
Шрифт:
— Узнаешь.
В конце концов терпение ее лопнуло, не потому что было больно, хотя и приятно не было. У нее возникло предчувствие, что все это ведет ее к чему-то очень необычному.
— Хватит, — сказала она. — Я признаюсь.
Тогда Стив Омаха снял ее с колена и поставил на ноги перед собой.
— Послушаем, — сказал он.
— Я плохо себя вела и жалею об этом.
— Жалеешь о чем?
Симона непонимающе глазела на него и думала, что она сделала и чего от нее хотят.
— Я тебя не понимаю, — сказала она.
Затем
Голос у Стива был нежным и тихим, когда он дал ей тайный пароль:
— Мне жаль, сэр.
— Мне жаль, сэр, — покорно повторила Симона, и, когда долгожданное извинение сквозь силу вырвалось наружу, оргазм, о котором мечтала почти двадцать пять лет, обрушился на нее, невероятный ураган, который смел все мысли о шампанском на клиторе.
Через мгновение Симона оказалась в объятиях Стива Омахи, халат свалился на пол. Она все еще оставалась Римой, девушкой-птичкой, но из нее наконец вырвали перья.
Глава 9
Октябрьское утро началось для Беверли с привычной пульсирующей боли над левой бровью. За окном светило солнце, но в спальне было сумрачно, и она боялась двинуться из страха, что грядет новый приступ мигрени. Можно опрокинуть качающуюся лодку и утонуть в жуткой боли, которая обещала (обещала, подумала Беверли, какое чудное, обнадеживающее слово, хм-м) долгие часы мучений, мучений не только из-за самой боли, но и из-за холода, тошноты, поноса и потери реальности, которые всегда сопровождали боль и требовали неподвижно лежать в постели, как труп в гробу, пока не пройдет приступ.
— Почему? — задавала она себе вопрос. Почему так часто? С тех пор как пять месяцев тому назад переехала на Манхэттен, сильные приступы шли один за другим, и она дошла до такого состояния, что от страха перед ними боялась просыпаться.
Утро стало мукой не только из-за мигрени, но и из-за того, что каждый день у Беверли было сильное похмелье, и нужно было несколько часов, чтобы избавиться от него. Когда это удавалось, она уже была сильно пьяна, что влекло за собой следующее, ужасное утро. Одно за другим, жизнь стала невыносимой. Как она недавно сказала Маргарет, своей служанке:
— Это куча дерьма, а не жизнь, и если бы не дети… я бы «бац-бац». — И приставила палец ко лбу.
Маргарет жила теперь не с ней, а с семьей, в Рослине, и каждое утро приезжала по железной дороге, чтобы одеть детей, приготовить им завтрак и отвезти в школу Далтон, куда они ходили уже месяц. Это была идея Питера.
— Школа их подготовит, — сказал он.
— К чему? К чувству собственной исключительности? К лицемерию?
— Ты, наверное, хочешь послать их в пуэрториканскую школу в восточном Гарлеме, где они до девяти лет не научатся читать, а потом до старости будут читать комиксы, шевеля при этом губами?
— В школе нужно получить не только знания.
— Что же еще?
— Научиться выживанию.
В тот момент, когда Симона, преодолевая трусость, бежала за Робертом Фингерхудом
— Я думаю, неправильно защищать детей от суровой реальности, с которой им рано или поздно придется столкнуться, — твердо добавила она.
Питер пришел в бешенство, обозвал ее простофилей и сказал, что она скоро пойдет маршем на Вашингтон вместе с другими спятившими с ума домохозяйками, которым нечего делать, вот они и сидят на газоне у Белого дома и вопят о гражданских правах.
— Я могу заняться чем-то и похуже, — сказала Беверли, не представляя себя в толпе этих орущих, невоспитанных людей.
— Ты все еще моя жена, пусть мы и живем врозь, и мои дети — это мои дети, а пока так обстоят дела, я могу сказать пару слов о том, как им жить.
— Пару слов? Ты такой скромный, дорогой. Как всегда. С самого начала.
— Тебе это нравилось!
Мысль, что он прав, она это знает, и он знает, что она знает, убила ее. Сначала ей это нравилось. Ей все нравилось в Питере: его снобизм, его притворная застенчивость, скрывавшая жажду власти, которая вскоре расцвела махровым цветом. Он в университете спас ее от изоляции. Какую же ошибку совершили родители, когда послали ее в Уэллесли, к другим таким же отверженным, но там так много занимались спортом, там была до чертиков нормальная атмосфера. В мае там праздновали День дерева. Было живописное озеро. Там было так тихо и спокойно, что начинало тошнить. От отчаяния Беверли занялась теннисом.
«Или это, или пинг-понг, — писала она родителям, надеясь, что они поймут скрытый смысл этих слов, потому что знали, как она не любит спорта. — Конечно, дорогие мои, всегда есть синяки и шишки, но все-таки…»
Беверли не закончила фразы. Таков был ее нынешний стиль. В этот стиль вписывалось и обращение «дорогие мои», которое она подцепила на Востоке, но не от уродов в Уэллесли, а от двух девиц на корте из колледжа Рэдклиф. Разница между двумя колледжами объяснялась просто. В Уэллесли ты причесываешься и ждешь, когда юноша поведет тебя есть мороженое. В Рэдклифе ты не причесываешься и сама мчишься на кинофестиваль в Бреттле. Но понимали ли ее родители такие важные различия? Конечно, нет. А Питер Беннет Нортроп III понимал, и это, помимо всего прочего, привело спустя восемь лет и после двух детей к этому паршивому октябрьскому утру.
Даже их разрыв стал фикцией, потому что Питер месяц тому назад приполз к ней, когда Лу Маррон бросила его (вспомните болтовню Симоны, смерть Дэвида и реакцию Лу на нее). Конечно, Питер отрицал, что его возвращение связано с Лу. Он утверждал, что не может ни минуты прожить без своей любимой жены и чудесных детей.
— В глубине души я человек семейный, — провозглашал он.
— Семейные люди не накачивают жен наркотиками и не вовлекают их в оргии со своими подружками, не правда ли?
— О, — как всегда беспечно сказал Питер. — У всех свои маленькие причуды.