Безымянная слава
Шрифт:
— Как и в заметке Нурина об алмазах.
— Да, она была соблюдена, а какие бездны зла, несправедливости, преступления укрылись за протокольно точной двадцатистрочной заметкой! Моя вина, только моя вина! И этого не было бы, этого не случилось бы, если бы я владел большой точностью.
— Большой точностью? — задумчиво повторил Наумов.
— Так называю это я… Мы говорим о нашей печати, как о самом остром оружии партии. Это оружие борьбы и творчества, созидания. Это оружие должно быть безошибочным всегда и во всем. А ошибки, промахи, просчеты все-таки есть. Откуда они? Я не охватил факт утверждения проекта Верхнебекильской плотины во всех его связях, оторвал его от жизни, от конкретной обстановки, не проследил направленности этого факта, я взял этот факт таким,
— Хорошо! — сказал Наумов. — Дать и сдержать его может лишь сильный, смелый, самоотверженный человек. Вы говорите о большой точности, необходимой каждому журналисту. Я предпочитаю другое определение: партийность. Партийность, то есть борьбу за максимальную полезность для дела партии каждого слова, написанного журналистом ли, писателем ли — безразлично. Так?
— Да!
— Но как много надо учиться, как много надо знать, как безотрывно надо слиться с обществом, для того чтобы сдержать слово, которое вы дали… — сказал Наумов, надев пенсне и внимательно глядя на Степана. — Вы дали большое слово, клятву. Хотите, Киреев, сделать меня доверенным вашей прекрасной клятвы?
— Нельзя желать лучшего!..
Наумов протянул ему руку:
— Но для этого мы должны работать вместе, в одной редакции. Как вы считаете? В моем родном городе на Урале газету уже три месяца подписывает замредактора, вернее — замредакторы, потому что меняются они часто. Товарищи пишут, что в городской организации меня ждут именно как редактора… Если вы не передумаете, я пришлю вам с Урала подъемные. Согласны?.. Дробышев, конечно, будет ворчать, но я достану для «Маяка» в Москве двух работников из числа желающих переменить климат. А вас я теперь не выпущу из рук. Там, на Урале, вы найдете много работы, там, надеюсь, вы вступите в партию…
В коридоре послышались шаги и голоса. Дробышев, Пальмин и Одуванчик пришли проводить редактора. Дробышев был озабочен, неразговорчив и смотрел на Наумова укоризненно: дело шло к тому, чтобы весь «Маяк» лег на его плечи. Пальмин суетился — позвонил на станцию и справился, своевременно ли отойдет поезд. Одуванчик грустил.
— Знаешь, Степа, я очень расстроен, — сказал Одуванчик, когда они вышли на балкон. — Все говорят, что ты бросишь «Маяк» и уедешь в неизвестном направлении. Это правда?.. Зачем?
— Но ведь ты понимаешь меня… В Черноморске все будет напоминать мне о том, что случилось. Мне тяжело в нашем доме, на улицах, в редакции. Трудно жить и работать среди печальных воспоминаний. Надо переменить обстановку, начать все сначала, все заново. Уеду далеко, на Урал… И это к лучшему, Коля. Хорошо бы уехать вдвоем, а?
— Это заманчиво… — пробормотал польщенный Одуванчик. — Только не выйдет, Степа… Мне нельзя, никак нельзя. Я помогаю семье, я необходим ей. Подрастают сестренки и братишка, надо сделать их хорошими людьми, а для этого нужно, чтобы они росли у меня на глазах… Не смейся. Я строгий и справедливый воспитатель, в вопросах воспитания я, как это ни странно, мудрый прозаик… А моя Люся? Для нее южное солнце и я неотделимы. Здесь мы встретимся и обоснуемся навсегда. Это решено… Но ты не забудешь меня, мы будем переписываться? Правда?
Друзья вернулись в комнату растроганные.
Наумов уже достал из шкафа бутылку муската, стаканы и тарелку с миндальным печеньем.
— Уезжаю
На улице прогудела машина, вызванная Наумовым, и пришло время обменяться последним рукопожатием.
8
Так началось одиночество, встретившее Степана на пороге опустевшего, затихшего дома и разделившего с ним его думы, его воспоминания и его сны. Уже утром следующего дня Степан подумал, что, пожалуй, лучше всего было бы зачеркнуть отпуск, забыться в редакционном шуме. Но тут же он почувствовал гнетущую усталость, отвращение к бумаге и чернилам, к запаху типографской краски, обычно такому пленительному. Когда Степан заставил себя развернуть свежий номер «Маяка», показалось, что он безнадежно отстал от жизни — ощущение, знакомое каждому журналисту, оторвавшемуся от газеты в разгар работы хотя бы на неделю.
Потянулись дни, пустые, одноцветные, ненужные. Он перечитывал книги из своей библиотеки, порой не улавливая смысла и необходимости написанного, ел то, что приносила Маруся, подолгу лежал на пляже. Он написал Ане о своем горе и о своей тоске два письма, он просил ответа на письмо, увезенное Аней в кармане жакета, — эти письма ушли спешной почтой и, конечно, уже были в ее руках, но сроки проходили, ответа он не получил. «Жестокое сердце! — думал он. — Жесткое и неумолимое». Одно лишь соображение в какой-то степени утешало его: Аня не вернула писем непрочитанными. Значит, она прочитала их…
Товарищи не забывали его. Несколько раз звонила Белочка, наведался как-то Гаркуша со своей молчаливой Горпиной, в воскресный день привезли своих девочек Дробышевы, и Степан предложил им переселиться в его квартиру, когда он уедет. Но Одуванчик появлялся каждые два-три дня и старался развлечь своего друга… Однажды он явился в сопровождении Мишука, которого Степан не видел со дня похорон матери. Мишук молча пожал его руку и не сказал ни слова. Да и трудно было вставить хоть одно слово в трескотню Одуванчика, который спешил выложить все накопленные новости, слухи и наблюдения. В редакции все обстоит благополучно, газету по-прежнему подписывает Дробышев, и все настойчивее становятся слухи, что ответственным редактором «Маяка» станет именно он. Так и будет, если судить по поведению Пальмина. Он лебезит перед Дробышевым, а ведь у Пальмина безупречно поставленный нос — он чувствует каждую ближайшую перемену ветра… Дела «Красного судостроителя» идут хорошо. Завод уже получил первые чертежи оборудования для Донбасса. Госбанк начал кредитование завода под заказ, зарплата рабочим, впервые за много месяцев, выплачена аккуратно в срок. Из Москвы пришел слух, что Кутакин нажил крупные неприятности, не без помощи Абросимова.
— Ты меня не слушаешь? — прервал себя Одуванчик. — Мишук, ты тоже спишь? Подчиняюсь большинству и умолкаю.
После купания они лежали у коричневых скал на пляже в одних трусиках. Осеннее солнце мягко грело, теплый песок казался шелковым.
— Прошло больше полумесяца моего отпуска, — проговорил Степан, — а кажется, что все было так давно, что впереди и позади две темные вечности одиночества, пустоты… Хоть бы скорее решился вопрос об Урале… Только теперь я понимаю, как я был счастлив до того, как ушла мама и уехала Нетта! Я был невероятно счастлив! И я понимаю теперь, как надо ценить, беречь каждую минуту счастья. Эти минуты не возвращаются…