Бином Ньютона, или Красные и Белые. Ленинградская сага.
Шрифт:
Действительно, обычная для России (да и то, скорее, недоброй памяти времен Гражданской войны) картина, абсолютно немыслимая у нас в стране, открылась перед нашими глазами.
На посыпанном мокрыми опилками кафельном полу безучастно сидела маленькая группа несчастных, от которой исходило ощущение такой смертной тоски и безысходности, что у меня сердце защемило…
Закутанные в какие-то немыслимые лохмотья, сквозь прорехи которых проглядывали бордовые мокрые пятна обмороженных тел, изможденные женщины смотрели куда-то в пространство мертвыми глазами, прижимая к себе странно тихих детей…
Подполковник присел перед ними на корточки:
— Кто вы такие? Вы меня слышите?
Самая старшая из женщин, у которой из-под рваного
— Когда пришли русские, мы им очень обрадовались. Мой шурин, Иххолайнен, часто ходил на лыжах на русскую сторону, таскал туда духи, чулки и презервативы, а оттуда — меха и мануфактуру, и потом всем рассказывал, как там хорошо живется. Говорил, что в Волк-Наволоке русские построили для карел и финнов амбулаторию, и что когда одна женщина тяжело рожала, за ней прилетел из Петрозаводска санитарный самолет. И еще говорил, что лучшие из колхозников бесплатно отдыхали на теплом море, а дети их бесплатно учатся не только в школе, но и могут поехать учиться хоть в Петрозаводск, хоть в самый Ленинград.
Мы Иххолайнену верили, потому что он серьезный человек и не имеет привычки просто так врать.
И когда к нам приехали наши пограничники и велели нам сжигать свои дома, а потом садиться в сани да уезжать, мы им сказали: нет, зачем и отчего нам спасаться? Русские не сделали нам ничего плохого… Наш новый Дом сжигать, веселое дело! Да мой Мути себе всю спину сорвал, когда сруб клали…
А наутро пришли русские. Нам их было ужасно жалко, потому что они пришли к нам во двор обутые в брезентовые ботинки и совсем без пальто… Мой Мути отдал им свои старые валенки и лапти, которые заготовил на сенокос, и свой драный тулуп с сеновала, а русские те лапти брали и очень нас благодарили.
И еще русские очень удивлялись, как мы чисто и богато живем… А что там удивляться? Швейную машинку и ещё патефон мы с Мути взяли в кредит.
А потом к нам во двор заехала такая бочка с трубой, в которой русский повар варил суп. И русские этот суп ели и угощали нас, я тот суп пробовала, сплошная горячая вода…
А потом на лыжах приехал какой-то незнакомый нам финн в русской военной одежде…
— Почему ты решила, что это был финн? — быстро спросил Талвела.
— Да как же было не узнать? — мертво спросила старуха. — Финн идет на лыжах прямо, ровно… А русский на ходу вихляет всем телом из стороны в сторону! Русские на лыжах ходить совсем не умеют, да…
Вот, приехал, значит, этот финн к нам во двор и по-русски спрашивает солдат: есть здесь во дворе командир или комиссар? Вот комиссар, говорят ему русские, и показывают ему на человека, у которого на хлястике золотые пуговицы. Попа и в рогоже узнаешь! — говорит тогда финн, подъезжает к комиссару, бьет его пукко под левую лопатку, гикает, подпрыгивает на лыжах и как ветер, уносится…
И тут начинается стрельба. Стреляют с нашего чердака, очень метко. Русские валятся как кегли (мы с моим Мути ездили после свадьбы в Рованиеми, ходили там в кегельбан…). Потом окружили дом, бросили на чердак гранату. С чердака упала соседская девочка, Кайса Кекконен, рыженькая такая и тощая. Её туда шуцкоровцы посадили, дали ей в руки винтовку с пятью патронами, а чтобы она не убежала, сняли с неё обувь. А я ещё утром думала, почему наша лестница на чердак лежит на снегу? Хотела поднять, да забыла! Зачем я забыла? Я во всем виновата…
Кайса живая была, только её оглушило. А лучше бы её убило. Потому что русские обозлились, закололи штыками моего Мути и стали нас с Кайсой… она прямо под ними умерла, слабенькая потому что. А я зачем-то вот выжила…
— Даже старуху не пожалели…, — скрипнул зубами подполковник.
— Мне девятнадцать лет…, — тихо сказала старая седая женщина.
(Заметки на полях расплывающимся чернильным карандашом, тем же почерком, что стихи на форзаце:
«Щерясь, как лагерная параша, блестя золотым зубом, комдив Котов вещал собранным у штабного
— Русские обречены. — спокойно и просто сказал подполковник.
— Почему? — тупо переспросил его я.
— Стая львов, во главе которой стоит баран, ничто даже перед отарой наших барашков, призванных из запаса, во главе которых стоит… ну, мы посмотрим еще, кто чего стоит. А что русский командир — мудак, это мне теперь абсолютно понятно. Потому что только баран будет допускать бессмысленные жестокости!
…. Малиновый шар восходящего солнца, окруженный двумя оранжевыми столбами, обещающими жестокий мороз не далее как сегодня же к ночи, еще не оторвался от курящегося искристой ледяной пылью горизонта, когда покрытая белым кружевным куржаком мохноногая лошадка неторопливо, но бодро повлекла наши санки по заснеженным улицам предместья… Я поднял вверх воротник шинели, а мой заботливый Микки тут же перевязал мне шею серым домашним шарфом. Последний раз обо мне так заботилась мама в Рождество 1913 года, когда я, гимназист, собирался на каток… Сидящий спиной вперед, напротив нас с Микки, подполковник погрузился в свои думы, сердито морща высокий лоб под лохматой папахой. И резким контрастом для задумчивого офицера был веселый, заросший до мохнатых бровей косматой цыганской бородищей возница, беспечно и весело насвистывающий какую-то песенку…
— Эй, человек! — вежливо обратился я к нему. — Скажи-ка, будь любезен, откуда ты? Из какой ты деревни? Кем был до войны?
— И-ех-х! — звонко щелкнул бичом мужичок. — Деревенька наша убогенькая всем известна! А на фронтоне моей избушки любой грамотей прочитает: Concordia parvae res crescent, discordia maximae dilabintur!
Микки рядышком со мной от изумления широко раскрыл рот. Я же только тихо вздохнул: латынь мне еще с гимназических времен была сугубо противна… но каков мужик!
— Это сказал римский историк Гай Саллюстий., — не прерывая размышлений, пояснил образованный Талвела. Кандидат исторических наук, что уж там… — Означает же это крылатое выражение буквально следущее — «При согласии и малые государства растут, при раздорах и великие разрушаются». «Избушка» та называется Атенеум, от греческого слова «Афина», и находится на площади Раутатиентори, напротив Центрального вокзала, в ней размещаются Академия Изящных Искусств и Университет дизайна города Хельсинки. А на облучке у нас сидит некто Галлен-Каллела, по имени Аксель Вольдемар…
— Модернист. — скромно отрекомендовался старый художник.
— Ну, уж так-то о себе не надо бы! — покачал головой подполковник. — У модернистов все девушки на картинах тощие, угловатые и какие-то зеленые…
— Это у них после абсента! — доверительно поведал Галлен-Каллела. — Помню, мы с Дега, бывало, сядем рядышком, нальем ложечку, насыплем сахарку, подожжем… Полынью запахнет… а уж только потом мы за кисти и беремся… эх, бывали же времена…
— А скажите, Аксель, вот я в кабинете Маршала одну картину видел… это что, ваша? — уважительно спросил Талвела.