Биография голода
Шрифт:
Разжиревшую, едва стоящую на ногах, давно оторванную от семьи девочку попросту вышвыривают вон. И никому нет дела до того, как бывшая богиня будет жить среди людей.
Снаружи к стене храма было приколото множество фотографий тогдашней Живой Богини, совсем маленькой и постарше, это были ex-voto. По ним можно было проследить, как год за годом крохотная девчушка превращается в этакого раздутого шелковичного червя. Здесь были и старые карточки, изображавшие предыдущих Живых Богинь, жуткая галерея девочек-бочек, которые доживали до двенадцати лет и исчезали. Трудно сказать, когда
Мне самой было двенадцать, когда я посетила храм Живой Богини. Сказать, что я была потрясена, значит ничего не сказать. Конечно, моя судьба ничуть не походила на судьбу несчастной непальской девочки, но в глубине души я чувствовала с ней какое-то родство.
Чутье подсказывало мне чуть ли не с младенчества, что, вырастая, мы на самом деле движемся к упадку, и на этом пути по убывающей есть свои болезненные вехи. В храме Живой Богини я воочию убедилась в том, о чем давно смутно догадывалась: в двенадцать лет для девочек начинается изгнание.
В голове у меня творилась смута. Новый голос окреп и мешал мне рассказывать. До сих пор этот внутренний монолог, в котором реальность сплеталась с фантазией, никогда не прекращался, он сопровождал каждую мою мысль, каждый жест. Теперь же в него постоянно вторгался новый голос, он признавал лишь рваный стиль и пресекал мои попытки связать концы с концами.
Все разваливалось на кусочки, превращалось в пазл, в котором недоставало все больше деталей. Если до сих пор мой мозг функционировал как машина, вырабатывающая из хаоса нечто цельное, то теперь он превратился в какую-то дробилку.
В Бирму мы перебрались, когда мне исполнилось тринадцать. Бирма – самая прекрасная страна в мире, и было очень обидно очутиться в ней в том возрасте, когда я не могла соответствовать ее уровню. Пятью годами раньше или позже я бы оценила эту красоту и насладилась ею в полной мере. Но в тринадцать лет мне ее было просто не переварить.
Я прочитала «Золотой храм» Мисимы. Несчастный монах, который ненавидел все прекрасное, – это была я. Прекрасное пробуждало во мне какие-то эмоции, только когда я представляла себе, как я его разрушаю. Правда, в отличие от бонзы-пиромана, я никогда не перешла бы к делу и довольствовалась мысленным поджигательством. Лишь в пламени этих пожаров я и воспринимала окружающую красоту.
Родители повезли нас в Паган, блеском превосходящий Киото, его древний храмовый комплекс – одно из лучших мест на планете. Я была подавлена. К счастью, я узнала, что этот лунный пейзаж частично обязан своим существованием грандиозному пожару, что несколько примирило меня с ним. Когда величественные пагоды слишком угнетали меня, я мысленно насылала на них то пламя многовековой давности и успокаивалась.
Подозреваю, что Жюльетта разделяла мое смятение.
– Ужасно красиво, – говорила она.
Это давно стало расхожим выражением, но в данном случае для Жюльетты, как и для меня, оно имело буквальный смысл: эта чрезмерная красота
Мое тело стремительно менялось. За год я выросла на двенадцать сантиметров. Проклюнулись груди, маленькие до смешного, но мне и этого было много, я даже попыталась спалить их зажигалкой, подобно тому как амазонки выжигали одну грудь, чтобы было удобнее стрелять из лука, но только сделала себе больно.
Тогда я отложила решение вопроса на будущее, уверенная, что рано или поздно найду его.
Этот сумасшедший рост возвращал меня в состояние набирающего вес младенца. Я изнемогала. Дотащиться до бара стало теперь подвигом, и я была бы не способна на него, если бы не перспектива хлебнуть виски. Я пила, чтобы забыть о том, что мне тринадцать лет.
Я была долговязой и нескладной, носила на зубах пластинку для исправления прикуса. В это время убили президента Бангладеш, бесподобного Зию ур-Рахмана. Стоило мне уехать из какой-нибудь страны, как там тут же что-нибудь случалось. Мне опротивел весь мир.
Бангладеш погрязла в военной диктатуре. Я – в диктатуре собственного тела. Бирма и Албания перешли в режим автаркии. Я закрыла свои границы.
Отец тяжело переживал смерть Зии ур-Рахмана. Маму гораздо больше тревожило здоровье дочерей, особенно младшей, которая давно уже не вставала с дивана.
– Скоро придется поднимать тебя домкратом, – говорила она, глядя на мои мощи, распростертые на диванных подушках.
Она заманила нас в английский клуб с бассейном. Мне было бы плевать на бассейн, но приключилось несчастье: я увидела, как входит в воду один английский мальчик лет пятнадцати, стройный и изящный, и что-то во мне оборвалось. О ужас: меня привлек мальчишка! Только этого не хватало. Предательское тело!
Правда, у юного англичанина были длинные черные волосы, бледное лицо, яркие губы и тонкие руки, но все-таки это был мальчишка! Какой позор… Я стала стараться попасться ему на глаза. Но он на меня не смотрел. И я его понимала: смотреть было не на что. Лекарство от этого неприятного недуга было одно: книги. Я зачитывалась «Федрой»: конечно же я была Федрой, а он – Ипполитом. Моя тоска отлично укладывалась в расиновский стих. Но все же положение было унизительное.
И я помалкивала о своих муках.
Дикий хаос бушевал в размытых гормонами пустотах моей души. По ночам я вставала и шла на кухню воевать с ананасами. Я заметила, что, когда поем слишком много этих фруктов, у меня кровоточат десны, и не могла не вступить с обидчиками врукопашную. Вооружившись здоровенным ножом, я хватала ананас за чуб, в несколько взмахов сдирала с него шкуру и пожирала до кочерыжки. Если кровь не появлялась, я так же разделывалась со вторым врагом, пока не наступал вожделенный миг и его желтая плоть не пропитывалась моим гемоглобином.