Бирон
Шрифт:
Императрица милостиво благодарила депутацию и заявила, что сегодня же прибудет во Всесвятское, где, по распоряжению Верховного совета, для нее уже отделали помещение во дворце и все было готово к ее приему.
X
Как вырвавшаяся на волю птица, летел Шастунов в Москву. Молодой офицер не мог сдержать своего нетерпения и, еще не доезжая Всесвятского, отпросился у Василия Лукича в Москву. Предварительно он переговорил с Федором Никитичем, который обещал, в случае надобности, подежурить за него и принять на себя командование почетным караулом императрицы.
В сопровождении Васьки Шастунов прежде всего отправился на свою квартиру, чтобы переодеться и узнать, не было ли без него писем от отца.
Его немного беспокоила мысль, что за все время он послал отцу только одно письмо в самые первые дни, а потом, по легкомыслию, откладывая со дня на день, не удосужился написать ему, а потом уже и не мог, так как Верховный совет распорядился задержать всю почту и писать было бесполезно. Кроме того, и деньги уже приходили к концу.
Дома он был встречен очень радушно старухой Гоопен и раскрасневшейся от радости Бертой. Он дружески поздоровался с Мартой и ласково справился о здоровье Берты.
У себя он нашел письма. Одно от виконта де Бриссака, другое — от отца. Бриссак уже выехал из остерии. За торопливым завтраком Шастунов занялся чтением писем.
В коротком письме де Бриссак сообщал, что принужден был лишиться приятного соседства, так как его старый друг, французский резидент Маньян, настоял на переезде к нему. Де Бриссак прибавлял, что ему многое надо сообщить князю, и усиленно звал посетить его.
Письмо Кирилла Арсеньевича было пространно, и в нем чувствовалась некоторая тревога. «Дошло до меня, — писал старик, — что у вас чуть не республику хотят учредить. Диву я дался, и непонятно мне сие. Исстари царство Русское управлялось самодержавными государями по воле Божией и процветало во славе и спокойствии. Ужели есть безумцы, что по образу Польши восхотели самодержавную государыню тению сделать? То, истинно, прискорбия достойно и измышлено врагами России. Бог влагает разум и мудрость в помазанных самодержавных государей, от них же вся слава отечества. Сих безумцев нещадно искоренить следует, зане замышляют погибель. Но за тебя я спокоен, Арсений. Ты, я знаю, оплотом станешь за императрицу и не посрамишь честного рода Шастуновых. Стой грудью за императрицу! На том мое благословение тебе. О деньгах не тревожься. Знаю, что они небесполезны в сем деле и имеют большой резон. А я, несмотря на свои немощи, в скором времени прибуду в Москву, дабы отдать свои слабые силы и живот свой на защиту всемилостивейшей, самодержавнейшей императрицы нашей. Шлю тебе отцовское благословение.
Размышления сии передай, с низким поклоном, другам моим — фельдмаршалу Михал Михалычу, с коим мы рядом бились под Лесным, и брату его Дмитрию Михалычу, с коим мы в заморских краях были, и сородичу нашему Василию Владимировичу. Я по приезде не премину быть у них…»
Бог весть какими путями в ближайших к Москве провинциях стали известны события на Москве. Кто распространял слухи? Когда шумит под бурей лес, кто скажет, какой лист зашумел первым?
Арсений Кириллович не задумывался над этим вопросом.
Глубоко и скорбно поразило его это письмо. Он увидел с ужасом, что между ним и отцом разверзлась бездна, что отец и
Тяжелая тоска омрачила радостное настроение Арсения Кирилловича. А приезд отца? Что он скажет ему? При обострившейся борьбе партий, быть может, ему придется выступить открытым врагом отца? Быть может, придется видеть, как больной, но упрямый старик, его отец, падет жертвой, как Ягужинский? И одним из его палачей, торжествующих победителей, будет его сын?
В комнату тихо вошла смущенная Берта, за ней следовал высокий, загорелый старик, в котором князь узнал камердинера своего отца, Авдея.
— А! Здравствуй, Авдей! — ласково произнес Арсений. — Как здоров батюшка?
— Здоров, родной, здоров, — ответил старик.
— Он потребовал, чтобы я сейчас же провела его к господину князю, — торопливо произнесла Берта. — Это он принес письмо.
— Спасибо, милая, я очень рад, — сказал Арсений.
Берта сделала низкий поклон и удалилась.
Старик рассказал, что Кирилл Арсеньевич чувствует себя хорошо, поскорости собирается в Москву, а пока присылает вот это.
При этих словах Авдей расстегнул кафтан и снял с пояса широкий толстый кушак.
— Золото, родной, золото, — проговорил старик, подавая Арсению Кирилловичу тяжелый пояс.
Князь вспыхнул. Ему вспомнились слова отцовского письма, на что нужны эти деньги.
— Спасибо, Авдей, — произнес он. — Заходи ужо — потолкуем. Там тебя накормят, а теперь еду по делам.
Авдей низко поклонился и вышел.
Вбежал Васька и начал помогать своему господину совершить туалет. Молодость взяла свое. Сперва глубоко взволнованный письмом отца, Шастунов мало-помалу успокоился, охваченный мыслями о предстоящем свидании с Лопухиной. «Ничего, — думал он. — Все обойдется. Отец, видимо, еще не знает, что князья Голицыны воли хотят. Приедет старик, сам увидит, что теперь не то, что при Петре I. Сам небось не захочет быть под рукою немецкого берейтора…»
И, уже забыв о письме отца, свежий, нарядный, как на бал, он летел к Лопухиной. В его воображении рисовалась радостная встреча. Он шептал про себя пламенные слова о любви и свободе, которые странно переплетались в его душе. Он завоюет, он завоюет ее, эту гордую красавицу, желанную добычу всех щеголей Москвы и Петербурга! Она будет только его! В ней он видел единую и лучшую награду… Он не задумывался, какими путями он может достигнуть безраздельного обладания этой красавицей.
Темные, нехорошие мысли порой шевелились в его душе. Лопухин — враг верховников…
Но он отгонял от себя эти мысли.
Лакей поднял портьеру, громко крикнув:
— Сиятельный князь Арсений Кириллович Шастунов.
И князь очутился в навеки запечатлевшейся в его памяти красной гостиной. Сердце остановилось. Дыханье прерывалось. Все приготовленные слова вылетели из его памяти.
Но то, что увидел он, сразу вернуло ему самообладание светского человека, привыкшего к изысканному обществу Сен-Жермена. Лопухина была не одна. Облокотившись на спинку кресла, перед ней стоял граф Левенвольде. При входе Шастунова Лопухина, как показалось князю, смущенно поднялась с маленького кресла, а граф Рейнгольд выпрямился.