Битвы за корону. Прекрасная полячка
Шрифт:
Я повернулся к нему, кивнул, подзывая, и, когда он подбежал, угодливо семеня, осведомился, указывая на труп Голицына:
— Значит, головой выдашь?
— Чего не посулишь, когда жизнь на кон брошена, — пробурчал он, уставившись на грязный снег под ногами. — Да и не солгал я. Вот он, пред тобой лежит. А уж какого выдать, живого али нет, — о том уговора не было. Ну слукавил малость, не без того.
— Это верно, — согласился я и, подметив, как мои люди выходят из Успенского собора, бережно вынося тело Дмитрия, водруженное на своеобразные носилки из стрелецких бердышей и изъятых у заговорщиков копий, кивнул в ту сторону. —
Тот повернул голову и, поняв, кого несут, попятился, упав. Я помог подняться. Правда, весьма бесцеремонно, за шиворот. Когда носилки поравнялись со мной, я остановил гвардейцев и распорядился опустить тело.
— Государь, милости прошу для Василия Ивановича Шуйского, — произнес я негромко и, выждав пару секунд, повернувшись к боярину, констатировал: — Молчит царь. Не желает отменять свой приговор.
— Он ить мертвый, — пролепетал Шуйский.
— Ну да, мертвый, — невозмутимо согласился я. — Точь-в-точь как Иван Голицын.
— А чего ж ты мне…
— Чего не посулишь, когда жизнь на кон брошена, — процитировал я его собственную фразу. — Но ведь и я не солгал. Обещал, что попрошу заступы, и попросил. А уж у живого или мертвого, о том у нас с тобой уговора не было.
— Все одно — обман! — возмутился он.
— Ну слукавил малость, не без того, — вновь воспользовался я его недавней терминологией. — Но ты и меня пойми: с волками жить — по-волчьи выть. А с таким волчарой, как ты, тем паче.
— Но я ж покаялся, — недоумевающе уставился он на меня, еще не осознав, что ему пришел карачун, трындец, абзац и финиш одновременно, и на всякий случай, вдруг я оглох, повторил: — Я во всем покаялся.
— Видишь ли, ранее ты тоже каялся, и тебе давали возможность стать хорошим человеком, но всякий раз ты неудачно использовал свои новые попытки, — пояснил я. — Теперь все. Считай, что у господа бога их лимит закончился. — И, дружески хлопнув по плечу, подтолкнул в сторону прочих пленных бояр, а тело Дмитрия понесли дальше, в Архангельский собор.
Кажется, Шуйский что-то выкрикивал мне вслед, и, скорее всего, это были ругательства. В иное время непременно остановился бы послушать. Ничто так не услаждает слух, как брань бессильного врага. Действительно приятно. Но дела, дела. Мне ж еще надо показаться в царских палатах. Так сказать, отметиться, ну а заодно посмотреть что и как. К тому же волновала судьба еще нескольких человек, проживавших в них.
Нет, императрица в их число не входила. Жива Марина Юрьевна или нет, честно говоря, меня не больно-то волновало. Более того, в глубине души я надеялся, что заговорщики успели с нею расправиться. Баба с возу, — и волки сыты, как говаривал великий путаник русских пословиц и поговорок шведский принц Густав. За музыкантов моего оркестра, остававшихся при палатах, я тоже был спокоен. Вчера вечером я специально предупредил их, чтобы шли ночевать в Запасной дворец.
Зато за задиристого Микеланджело, которого в Москве успели окрестить Миколой Караваем, было тревожно. Могли мятежники под горячую руку с ним расправиться, ох могли. Волновала меня и судьба царских «секлетарей». С покойников какой спрос, а мне кровь из носу требовался секретный архив Дмитрия — не дай бог, всплывет невесть где. А кроме того, в нем такие бумаги, за которые не один я — и ясновельможный пан Мнишек выложил бы не одну тысячу.
Я уже направлялся к Красному крыльцу, но остановился, подумав,
Да-да, это мне с Федором есть где жить — остается Запасной дворец. Но жених до свадьбы не имеет права проживать с невестой в одном доме, не положено, посему вначале следовало прикупить себе на торгу сруб для избы, скоренько поставить ее, а уж потом… Короче, как ни крути, а минимум дня три ей придется побыть в Кологриве.
Отправив гонцов к Годунову и вторично подойдя к Красному крыльцу, я остановился подле двух рослых бравых иноземцев из дворцовой стражи. Странно, откуда они тут появились? Их же вроде бы разогнали мятежники. Присмотрелся и невольно залюбовался. Красавцы, что и говорить. Гренадеры хоть куда. Даже оружие в их руках выглядело роскошно. На лезвии каждого бердыша, прикрепленного к древку серебряными гвоздиками, золотой царский герб, само древко обтянуто красным бархатом, увито серебряной проволокой, а сверху в изобилии свисали серебряные и золоченые кисти. Это откуда у нас такие бравые? Ага, судя по красным кафтанам и плащам из вишневого бархата, ребятки из сотни француза Якова Маржерета.
На мой изучающий взгляд оба отреагировали совсем не так, как я ожидал. Вместо смущения и потупленных взоров совсем наоборот — сурово выпрямились, демонстрируя неусыпную бдительность. Лица невозмутимые, словно и не они несколько часов назад, вместо того чтоб драться насмерть, защищая царя, преспокойно пропустили бунтовщиков в палаты.
— Ну и наглецы! — вырвалось у меня.
— Да уж, — согласился Брянцев, которого я специально прихватил с собой, чтоб с первых минут недвусмысленно дать понять Марине, за кем стоит стрелецкая сила. — Я б на их месте со стыда провалился, — добавил он, — а им хоть бы хны. Эвон, бердыши похватали и стоят как ни в чем не бывало.
— Теперь стоять не будут, — прошипел я сквозь зубы и, обернувшись к своим людям, распорядился немедленно их заменить. В такое тревожное время нужна подлинно надежная охрана, а не эта расфуфыренная шелупонь с декоративным оружием. Впрочем, таким воякам настоящее и ни к чему.
— А нам куда? — растерянно спросил один из них, с лихо закрученными остроконечными усами на пол-лица, бесцеремонно выпихиваемый моими гвардейцами с лестничных ступенек.
— Лучше бы… — И я недолго думая порекомендовал ему, в какое место направиться, ибо там им всем вместе с их командирами самое место.
— Ишь ты! А и силен ты, князь, — с восхищением заметил Брянцев. — У меня десятник есть, Головка. Начнет сказывать — заслушаешься, и все так складно. Но таковского я и от него не слыхивал.
— Так куда нам уезжать? — переспросил наемник, ничегошеньки не понявший и теперь вопросительно взиравший на меня.
Я вздохнул. Повторять не хотелось. Крепко сказанное вовремя словцо облегчает душу, но частая ругань превращается в бессмыслицу. Душу я уже облегчил, а потому ограничился более конкретным адресом: